Tajik Development Gateway на русском языке > Культура

Традиция и наука об Авесте

Традиция и наука об Авесте

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Название «Авеста» сохранилось в самых различных формах. В среднеперсидской литературе — «Апастак», или (в «Бундахишне») «Дён» — «закон», «предписание», «религиозное установление», «религиозная книга», «библия».
В средневековых персидско-таджикской и арабской литературах встречается множество вариаций этого названия.
Рудаки писал:
Подобна загадке [его] слава, благородство его — [ее] разгадка,
[Ибо] совершенство [это] — словно Авеста, а его характер —
это Зенд [раскрытие смысла].
У других авторов встречаем другие формы .
Нынешний текст Авесты, являющийся лишь частью прежнего, полного текста, представляет собою собрание сохранившихся фрагментов, определенным образом систематизированных.
На существование же в глубокой древности письменных текстов зороастризма (или маздаизма) есть указания античных авторов. Так, Плиний в «Hystoria naturalis» (XXX. 2) со слов греческого автора Гермшша (современника Птолемея III, 247—222 гг. до н. э.) сообщает, что писания магов включали два миллиона стихов, содержание которых якобы было изложено Гермиппом.
Парсийская традиция относит возникновение Авесты к I тыс. до н. э., к полулегендарной деятельности Заратуштры.
В книге «Ша^ри^аи Зран» говорится о том, что «Зардушт по приказу Виштаспа записал Дён [Авесту] в составе 1200 фрагардов [глав] религиозным шрифтом (дёни диВйргЦ) на золотых досках и поместил в сокровищницу [храма] огня. Но коварный Александр [Македонский] сжег и бросил в море священную книгу семи царей» .
Б «Денкарде» (IX в. н. э.) приводятся в двух местах традиционные сообщения об Авесте. В III книге говорится, что текст Авесты основан на священном откровении, которое Заратуштра передал своим ученикам. По приказу Кави Виштаспа этот текст («Анастак-у Занд») был записан и сохранен в царском хранилище в Шизе (Ганд-и Шайёгап) [Ганджа Сизская около озера Урмия] и в копии в архиве (Дёз-и ниВишт) в Истахре, а остальные копии были распространены в разных местах. После нашествия Александра Македонского один экземпляр был сожжен, а другой захвачен греками и переведен ими на свой язык. При Артахшере Папакане были собраны рассеянные части Авесты и произведено их восстановление («паДтаюц» переводится по-разному: «изложение», «опубликование», «воссоздание», «откровение»; здесь переведено как «восстановление») верховным жрецом Тансаром.
В IV книге «Денкарда» это сообщение излагается пространнее. Царь Виштасп приказал собрать писания маздаяснийской веры; Дара, сын Дара [Дарий Кодоман], приказал записать весь текст Авесты в двух экземплярах и сдать в царское хранилище в Шизе и в архив (Дара-и Дарайан ^амаг АВастаг уд Занд чёгон Зарду^шт аз О^рмазд падигрифт уд нибиштаг до пачён, ёвак паД Ганд-и шапёган, ёвак паД Дёз-и ниВишт даш- тан фрамаД). Аршакид Валахш (Вологез) велел собрать и восстановить в первоначальном виде все, что сохранилось после нашествия Александра Македонского письменно или устно. По приказу Артахшера Папакана текст Авесты был кодифицирован под руководством Тансара. Сын Артахшера Шапур (243—273) дополнительно собрал все не включенные в канонизированную Авесту фрагменты астрологического, медицинского, математического и философского содержания и выправленный текст приказал сохранить в хранилище в Шизе. При Шапуре, сыне Охрмазда, верховным жрецом Атурпат Махраспанданом снова был кодифицирован текст Авесты. При Хусроу Парвизе под наблюдением жрецов вновь был уточнен текст Авесты и комментариев (Занд) .
В «Большом Бундахишне» (214, 8 и сл.) об этих событиях рассказывается так: «Затем во время правления Дара сына Дара [Дария Кодомана] кесарь Александр примчался из Рума и пришел в Эраншахр. Он убил царя Дара, разгромил всех правителей, жрецов и достойных [людей] Эраптттахра. Он потушил! много огней. Заид маздаяснинской веры он захватил, послал в Рум, Авесту сжег и Эраншахр разделил на 90 мелких владений» .
В книге «Арда Вираф-намак» (IX в. н. э.) говорится, что Авеста была записана золотыми буквами на 12 000 дубленых бычьих кожах (пергаментах), хранилась в Истахре и была сожжена Александром Македонским.
Этот рассказ передается также в «Письме Тансара» (восходит по основному содержанию к VI в.) царю Табаристана: «Знай, что Искандар из нашей книги „Ден“ сжег в Истахре 12 000 коровьих кож» .
Арабоязычные и фарсиязычные историки передают те же предания с небольшими вариациями: Мас’уди сообщает в книге «Мурудж уз-захаб», что Александр Македонский после захвата Истахра приказал перевести на греческий язык медицинские, философские и астрологические разделы Авесты, а ее самое сжег; текст Авесты был написан якобы на 12000 досках золотом.
Ибн Балхи в «Фарснаме» пишет: «Когда появился Зардушт, Виштасф первоначально не признал его, но позже он признал его, и он принес книгу „Занд“, и она вся [полна] мудрости и записана на 12 000 дубленых коровьих кожах [пергаментах] золотом. Виштасф принял ее, а в Истахре есть гора, которую называют — гора Нифишт. Все изображения и рисунки на ней сделаны из неотесанного камня [гранита], и^в ней поставили удивительный памятник, в который была помещена эта книга ,,Занд-Пазанд“».
О 12 000 пергаментов писал и Табари.
Таким образом, первая кодификация Авесты, по преданию, была произведена Вологезом (либо Первым, царствовавшим в 51—78 гг., либо Четвертым, царствовавшим в 148—191 гг.), когда она была сдана на хранение в храм огня Азаргушаспа в Гандже Сизской.
Учитывая стремление Аршакидов укрепить свою политическую власть с помощью зороастрийской церкви, следует признать предание об этой, первой, кодификации Авесты исторически вполне реальным.
Последующая кодификация (и перевод) осуществлялась при Сасанидах, также для установления «союза престола и алтаря», при Артахшере Папакане (227—243), под руководством жреца Тансара, а позже, при Шапуре II (309—379), под руководством жреца Адарбад (Атурпат) Махраспандана. При Хусроу Парвизе (590—628) проводились уточнения текста, по существу новая его редакция.
По «Денкарду», при Сасанидах из Авесты уже осталось только 348 глав, сведенных в 21 книгу (наск) . Э. Вест высчитал, что в ней было 345 700 слов. В «Денкарде» приводятся названия всех 21 наска и их содержание.
С литературной стороны наиболее важны: 1-й наск—«Судкар-наск», где много мифологического материала , 10-й — «Виштаспасто-наск» (о борьбе Виштаспа с Арджаспом) и 12-й — «Читрадад-наск» (от Гайомарда до Зардушта).
Рукописи Авесты при арабском завоевании сжигались, как и другая неисламская литература, о чем писали Бируни и другие авторы.
В результате из Авесты сохранился целиком только один наск («Вендидад») и фрагменты остальных частей, всего (по подсчетам Э. Веста) 83 000 слов, т. е. не более 1/4 последней, сасанидской редакции.
Наиболее старинная рукопись Авесты, дошедшая до нас, датирована 1278 г., т. е. почти на две тысячи лет позднее традиционной даты появления Авесты. Естественно, что нет буквально ни одного вопроса, касающегося Авесты и понимания «темных мест» ее текста, который не был бы предметом самых горячих филологических споров (см. [Nyberg], [Herzfeld], [Henning. Z.]).
Здесь мы подходим к истории изучения Авесты, предпосылки которого складывались уже с весьма давних времен . Современный бельгийский ученый Жак Дюшен Гийемеи в предисловии к своему переводу «Гимнов Заратуштры» так пишет об интересе к их автору в древности: «Из всех сынов Азии первым, кого „усыновил” Запад, был Заратуштра. Его учение обогатило Грецию примерно за четыре века до того, как там было принято учение Христа. Заратуштру знал уже Платон. Потребовалось слишком много времени, чтобы голоса Будды и Конфуция достигли Европы, и поэтому в течение веков Заратуштра, или, как было принято называть его в Греции, Зороастр, был единственным, кто представлял на Западе древнеазиатскую мудрость. Не стану говорить об астрологии, которую древние подкрепляли авторитетом Зороастра. Я имею в виду более глубокие связи. В Греции Евдокс Книдский, современник и ученик Платона, сравнивает своего учителя с Зороастром; можно предположить, что иранское учение наложило свой отпечаток на дуализм греческого философа».
Юстин (I в.), сообщая легенды о древнейшем ассирийском царе Нине, рассказывает о том, что его последнее победоносное сражение произошло якобы с «бактрийским царем Зороастром, изобретателем магической науки, следившим с великим тщанием за движением светил» («Postremum illi helium cum Zoroastre, rege Bactrianorum, fuit, qui primus artes magicas invenit et mundi principia siderumque motus magna cum diligentia spectavit»).
А в XV в. такой блестящий представитель итальянского Возрождения, как Пико делла Мирандола, примиряя Платона и Аристотеля, своеобразно толковал «таинственную магию», говоря о ней в своем сочинении «Апология», что она есть не что иное, как завершение той философии природы, которую Зороастр якобы называет наукой о божественном.
Однако эти представления о Заратуштре не связывали в Европе с миссией, приписываемой ему Авестой, о которой не имели ясного представления до XVIII в. Поэтому в первой по времени (XVI в.) научной сводке сведений античных авторов о древней Персии, открывшей серию подобных работ (появившихся уже в XVIII—XIX вв.), в трехтомном труде французского ученого Бриссона «Об императорской власти персов» (1580), об Авесте ничего не говорится .
Первые сообщения европейцев о том, что в Индии у парсов, исповедующих зороастрийскую религию, имеются (распространяемые в списках) священные книги (т. е. рукописи разных частей Авесты), относятся к XVII в. Это сообщения: пастора англиканской церкви в Сурате (Мидия) Генри Лорда (1630) в его публикации «Религия парсов», и французских путешественников — Габриэля дю Шинона и знаменитого Ж. Шардена («Путешествие кавалера Шардена в Персию и другие восточные страны»), перешедшего на английскую службу — придворным ювелиром короля Карла II. Первые манускрипты Авесты попали в Англию, в библиотеку Оксфордского колледжа. Однако расшифровать их никто не сумел, в том числе и выдающийся английский ориенталист, написавший труд о древней религии персов на основании не только западных (античных), но и восточных источников (арабских и персидских). Речь идет о Томасе Хайде и его труде «История религии древних персов и их магов» (1700).
В 1723 г. англичанин Джордж Боучье (George Bouchier) привез из Индии ценнейший манускрипт Авесты под названием «Вендидад-саде».
Авеста оставалась, однако, непрочитанной, пока случайно познакомившийся с манускриптами молодой тогда французский ученый Анкетиль Дюперрон (1731—1805), движимый патриотическими чувствами, решил во что бы то ни стало прочитать и перевести священную книгу зороастризма. «В тот же миг, — пишет он, — я решил обогатить свое отечество этой редкостью». Двадцатитрехлетний энтузиаст, он в 1754 г. записался на службу французской Ост-Индской компании и поступил простым солдатом на корабль, отправлявшийся в Индию, чтобы здесь у парсов научиться читать и понимать Авесту. Молодому ученому, правда, была оказана правительством и компанией значительная финансовая помощь, но при всем этом его путешествие, многолетнее пребывание в среде парсов, благорасположение которых он быстро завоевал, изучение их обычаев и религии, а заодно и положения в Индии в целом, подготовка с помощью парсийских законоучителей (дастуров) полного перевода Авесты, опубликованного в 1771 г., было большим научным подвигом и открытием. Отметим также, что в своих трудах об Индии и жизни ее народов А. Дюперрон проявил себя благородным, гуманным человеком, с уважением относившимся к культуре народов Востока и резко осуждавшим английскую колониальную экспансию. Перевод Авесты был по времени (в известной мере и по значению) первым из трех «открытий», которым знаменуется оформление иранистики как науки на рубеже XVIII и XIX вв.; следующими по времени были: расшифровка древнеперсидской клинописи и исследование классической поэзии на фарси.
Однако подвиг А. Дюперрона не всеми учеными его времени был оценен по достоинству.
Так, выступив первым, тогда молодой английский ориенталист Уильям Джонс (основатель «Королевского Азиатского общества») в анонимном памфлете, написанном ярким французским языком, оспаривает аутентичность перевода и то, что самый текст и есть подлинный текст Авесты, поскольку такой мудрец, как Заратуштра, не мог, дескать, проповедовать чепуху, которая якобы содержится в опубликованной книге. «Хотя бы, — писал рассерженный анонимный критик, — за достоверность всего написанного ручался весь синклит гебров [парсов], мы никогда не поверим, чтобы даже самый самоуверенный из шарлатанов понес такую околесицу, какою наполнены Ваши последние два тома. . . либо Зороастр был полным идиотом, либо он никогда не писал книги, которую Вы изволили приписать ему».
Разгорелся научный спор, длившийся более полувека и составивший основное содержание первого периода в изучении Авесты (1771-1826).
Противниками Анкетиля Дюперрона — причем не только и не столько самого перевода, сколько положения о том, что язык Авесты и самый текст ее являются подлинно древнеиранскими, — выступали английские ученые (кроме У. Джонса) Ричардсон в предисловии к своему персидско-арабско-английскому словарю и Эрскайн и немецкие — Майнере и Болен.
Ричардсон «доказывал» факт составления Авесты после арабского завоевания, т. е. не ранее VII в., в частности, тем, что в ней якобы встречаются арабские слова. Майнере приходил к этому же выводу на основании того, что в Авесте встречаются образы и понятия, неизвестные древним грекам (например, растение хаома или правитель Йима-Джамшед и т. п.), т. е. возникшие якобы гораздо позднее античной эпохи.
Положительным в критике было то, что полностью обнаружилось сходство между иранским парсизмом и индийским брахманизмом, да и сам язык (неправильно названный «зендским») был настолько правомерно сближен с санскритом, что появилась даже неверная концепция о тождестве обоих языков, о том, что «зенд — это диалект санскрита» (Джонс); Майнерса же так и называли «страстным поборником теории, что зенд происходит из санскрита» [Geldner, 41].
В защиту Анкетиля Дюперрона выступили: его немецкий переводчик, профессор Рижского университета Клойкер, известный нумизмат Тихсен, а также П. Бартоломе и Родэ.
Клойкер выявил и доказал совпадение основных понятий Авесты с данными античных авторов, а мнимые «арабские слова» раскрыл как сходные с ними слова арамейские (общесемитского корпя), бытовавшие в Иране с древнейших времен. П. Бартоломе исходил из единства «зендского» языка и санскрита. Родэ воссоздал весьма убедительную картину древней религии парсов.
По существу же разрешение научного диспута обязано датскому ученому Р. К. Раску. Он побывал в Индии, вывез оттуда некоторые древнейшие рукописи (хранящиеся и поныне в Копенгагене) и, изучив основательно санскрит и язык Авесты, точно установил действительное соотношение обоих языков как двух родственных, но разных и доказал со всей непререкаемостью подлинность и древность Авесты в своей работе «О древности и подлинности зендского языка и „Зёнд-Авесты“».
Научный подвиг Анкетиля Дюперропа был, таким образом, признан твердо и окончательно. Стало ясно, а ныне это также неоспоримо, что если во многих деталях и сторонах ему, как зачинателю, не удалось еще достигнуть точности, то общий характер Авесты, дух ее и основное содержание Анкетиль Дюперрон передал в своем переводе и исследовании достаточно адекватно. Именно он ввел в европейскую культуру представление о зороастризме, как последний отражен в Авесте.
Именно на толкованиях Анкетиля Дюпсррона основаны суждения о древнеиранской религии и философии, высказанные в первой половине XIX в. Риттером, Гегелем, Гёте и др.
Г. Риттер в своем многотомном труде «История философии» (1829—1853) уделял внимание Авесте и различал в ней элемент религиозно-мифологический и философский. Философский элемент он высоко расценивал как попытку представить в систематическом виде цельное учение о мире.
Гегель, отождествляя парсизм с религией Авесты, подчеркивал, что основой этой религиозной системы является признание борьбы двух противоположностей — Добра и Зла, которые находятся в постоянном конфликте друг с другом. Эти противоположные начала выступают и как космические и как этические силы. В частности, в малой «Логике» (§ 35) Гегель, критикуя метафизичность абсолютного противопоставления добра и зла в космологических концепциях, имеет в виду именно зороастрийское учение . При характеристике философской сущности Авесты Гегелю не хватало историзма, что связано и с тогдашним уровнем науки и с предвзятым подходом философа к Востоку в целом, который он рассматривал как застывшую раннюю ступень человеческого духа.
Своей гениальной интуицией В. Гёте проник в поэтические глубины Авесты. Одно из наиболее проникновенных стихотворений «Западно-Восточного дивана», носящее название «Завет древнеперсидской веры», выражает гётевское понимание сути зороастрийской веры как торжества света над тьмой, добра над злом и как признание пророческой миссии поэта: поэт должен ежедневно, непрестанно служить своим словом народу. В стихотворении одна — и единственная во всем «Диване» — строка набрана курсивом. Этим Гёте хотел подчеркнуть важность непрерывности и постоянства служения человечеству:
Und nun sei ein heiliges Vermachtnis Bruderlichen Wollen und GedSchtnis:
Schwerer bienste tagliche tJewahrung.
Sonst bedarf es keiner Offenbarung.
(Divan, 105] Сохранится святость пусть Завета В братской воле силою обета;
Строгой службы денное храненье —
Большего не надо откровенья!
(Перевод С. Шервинского)
В своих комментариях к «Дивану» Гёте писал о мировосприятии парсов, отразившемся, на его взгляд, в зороастровских гимнах;
«Религиозные представления древних персов были предопределены их восприятием природы. Молясь создателю, они обращались к восходящему солнцу, как к величественнейшему явлению. Здесь, по их представлениям, можно было узреть трон бога в сверкающем ореоле ангелов. Величие такого богослужения каждый, даже незначительный, из людей мог повседневно воспроизвести. Из хижины выходил бедняк, из палатки — воин, и исполнялось благочестивейшее из всех действ. Над новорожденным младенцем совершалось огненное крещение в лучах солнца, и в течение всей своей жизни перс каждый день верил, что его действия происходят в сопровождении и под покровительством первозданного светила. Луна и звезды освещали ночь, столь же недостижимые, погруженные в бесконечность. Огонь же, напротив, был всегда под рукой, освещая и согревая людей в меру своих сил. И благочестивый долг повелевал возносить молитвы этой стихии, замещавшей солнце, склоняться, почитая огонь, перед воспринимаемым бесконечным. Нет ничего более чистого, чем радостный восход солнца, и со столь же чистым чувством следовало зажигать и поддерживать огни, признанные священными и солнцеподобными» [Divan, 135; пер. Л. Кесселя].
Однако, восторгаясь наивно благородными народными представлениями о солнце как источнике света и жизни, Гёте проницательно подметил, что в религиозной проповеди зороастризма эти представления вырождались в культ покорности: «Зороастр, — заключал Гёте, — по-видимому, превратил изначально чистую благородную естественную религию в сложный ритуальный культ» [Divan, 135].
Известный немецкий ученый прошлого века Теодор Фехнер, основоположник теории психофизического параллелизма, в своем философском трактате, направленном против спиритуализма, также был вдохновлен некоторыми идеями и образами гимнов Заратуштры. Фехнер не называет его имени, но выдает себя заглавием своего трактата: «Воззрение Дня против воззрения Ночи». Все изложение пронизано поэтической образностью, навеянной зороастровскими песнопениями: идиллическая картина природы, наблюдаемой со скамьи в лейпцигском парке, в начале трактата и страстный призыв судить о человеке по делам его, со всей решительностью следовать по пути Света против Тьмы, в конце его. Так понимал Заратуштру выдающийся психолог.
Не так воспринимал его Фридрих Ницше, приписавший свое учение о сверхчеловеке тому же Заратуштре в книге «Так говорил Заратустра». Поскольку можно судить, особенно по первым главам его книги, кое-что в ней отражает традиционную биографию пророка. В главе «О сверхчеловеке и о последнем человеке» также можно проследить реальное отражение гимнов Заратуштры: «Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, он покинул свою родину и озеро своей родины и пошел в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и не томился этим в течение десяти лет. Но наконец преобразовалось сердце его, и однажды утром поднялся он с утренней зарей, обратился лицом к солнцу и так говорил с ним: „О великое светило, в чем было бы твое счастье, если бы не было у тебя тех, кому ты светишь“» .
Но элементы подлинного историзма переплетаются у Ницше со своевольным толкованием учения Заратуштры. Особенно это проявляется в ницшеанском прославлении приписываемой Заратуштре идеи жестокой власти «сверхчеловека» над людской массой.
Второй период изучения Авесты (1833—80-е годы XIX в.) начинается с работ Эжена Бюрнуфа (1801—1852), французского ученого, который разработал научную; методику филологической «расшифровки» текста Авесты, идя не от целого к частному — подобно Анкетилю Дюперрону, а от отдельного слова к целому. Путем сопоставления разных манускриптов он впервые занялся критикой текста, смысл которого восстанавливал слово за словом, прежде всего на основе грамматического и лексикологического анализа языка Авесты сравнительно с санскритом. При этом Бюрнуф не отказывался от учета традиции, но руководствовался не пехлевийским переводом, а санскритским (сделанным с пехлевийского), принадлежавшим Нерйосангу. Поскольку ученый избегал чрезмерных и преждевременных обобщений и концентрировал свое внимание на разработке текстологической методики, он сначала ограничил свою работу подробнейшим обоснованием и комментированием текста и перевода одной лишь первой главы «Ясны». Однако этот объемистый труд раскрывал структуру и характер языка и прояснял множество «темных мест» и и других главах «Ясны». Позже Бюрнуф опубликовал текст, перевод и более сжатые комментарии девятой главы «Ясны».
Одновременно с французским ученым стал заниматься языком Авесты, но с других позиций основоположник сравнительного языкознания Ф. Bonn, позже критически использовавший также данные Бюрнуфа.
Вскоре после смерти Бюрнуфа, скончавшегося в расцвете сил, довольно молодым, начинается издание полного критического текста Авесты — Вестергорда и Шпигеля (с немецким переводом) .
Тогда же вокруг понятия «традиция» возник научный спор, который привел к формированию двух основных направлений в изучении Авесты — «традиционалистов» и «антитрадиционалистов». Традиционалисты полагали, что парсийские священнослужители в основном сохранили в течение веков правильное чтение и понимание текста Авесты, какими они были в древности, при ее составлении. Антитрадиционалисты, не доверяя парсийской учености, исходили из индоиранской исторической и языковой общности в глубокой древности. При реконструировании текста Авесты и его толкования они применяли компаративистский метод, сравнение содержания Авесты с древнеиндийскими памятниками, прежде всего с Ведами, и анализ языка Авесты как одного из древних индоевропейских языков. К традиционалистам кроме Ф. Шпигеля принадлежали Ф. Юсти и менее «ортодоксальные» де Харле и В. Гейгер 40. Антитрадиционалистов возглавляли Бенфей и особенно Г1. Рот, который стремился путем сравнения с Ведами понять содержание Авесты из нее самой, а не из поздних комментариев (пехлевийских); к ним вначале примыкал и Хауг, который позже, после посещения Индии, несколько отошел от них. «Среднюю позицию» занимал Виндишман .
Лингвисты в основном следовали Роту. В результате тщательного изучения языка были созданы фундаментальные труды по грамматике языка Авесты, в частности теми учеными, которые, избежав доктринерских крайностей обоих направлений, сумели использовать рациональное зерно традиции — учли данные пехлевийского перевода и среднеперсидского языка. Таковы работы прежде всего Хюбшмана и X. Бартоломе.
Труды X. Бартоломе (1855—1925), сумевшего использовать научные достижения обоих направлений и распространить принципы сравнительно-исторического изучения на все эпохи развития иранских языков, знаменуют начало третьего этапа в изучении Авесты, возникшего на рубеже XIX и XX вв.
Важнейшее значение имеют уже упоминавшиеся работы М. Хауга, лучшее издание текста, осуществленное К. Гельд- пером и его авестологические исследования, пехлевийские штудии Веста и особенно труды Дармстетера б3.
Хотя с радикальной гипотезой последнего, будто Авеста является поздней фальсификацией зороастрийских жрецов, отразившей влияние гностицизма и позднего юдаизма, расходится подавляющее большинство авестологов, однако заслуги Дармстетера в разработке исторического метода изучения Авесты, в правильном его толковании (с привлечением как пехлевийских и персидских, так и санскритских данных) многих понятий и реалий общепризнаны.
Большую ценность представляют полные переводы Авесты на английский язык, опубликованные в серии «Священные книги Востока» (SBE), выходившей в Оксфорде в период 1879— 1904 гг. (всего 49 томов) под редакцией известного английского ученого Макса Мюллера: т. IV — «Вендидад» (1880), т. XXIII — «Яшт» (1883) — перевод Дж. Дармстетера; т. XXXI — «Ясна», «Висперед»и др. (1887) — перевод Л. Милльса. Дж. Дармстетер опубликовал позже свой полный перевод Авесты на французский язык (три тома, Париж, 1892—1893).
Третий этап изучения Авесты, длившийся примерно до 30-х годов XX в., заполнен в значительной мере спором двух направлений: приверженцев X. Бартоломе (так называемая «гейдельбергская школа») и сторонников Андреаса и Вакернагеля («геттингенская школа»),
Андреас поставил вопрос о реконструкции архетипа Авесты, поскольку обосновал гипотезу о том, что авестийский алфавит изобретен сравнительно поздно.
С 20—30-х годов развивается четвертый, современный этап изучения Авесты. Из числа западных авестологов можно назвать следующих: Альтгейм, Барр, Бенвенист, Бианки, Бейли, Вааг, Виденгрен, Викандер, Гаал, Гартман, Гиршман, Гершевич, v Гумбах,- Джексон, Дюшен-Гийемен, Камерон, Кристенсен, Ленц, Ломмель, Маркварт, Мойе, Молле, Нюберг Рудольф, Тедеско, Хеннинг, Хертель, Херцфельд, Хинц, Ценер, Юар, Юнкер. В их исследованиях нашли дальнейшее продолжение линии осмысления и толкования текста Авесты, которые связаны с двумя выдающимися французскими зачинателями авестологии: с Анкетилем Дюперроном — линия «от общего и целого к частному и единичному», от контекста к толкованию отдельных слов, и с Бюрнуфом — «от отдельного слова к целому». Поэтому одни ученые уделяли основное внимание изучению — в свете новых выявленных материалов, особенно археологических, — общей исторической обстановки (Альтгейм, Камерон, Херцфельд) и сравнительно-историческому анализу религиозных воззрений (Виденгрен, Викандер, Нюберг, Ценер), а другие — лингвистическому, текстологическому аспекту, идя «далее от Бартоломе» (Бенвенист, Хеннинг, Гумбах, Юнкер). Однако как некоторые из названных ученых, так и большинство остальных, часто объединяли различные аспекты исследования.
Большим достижением в текстологическом изучении Авесты является фотофаксимильное издание старейших (копенгагенских) рукописей Авесты в серии: «Codices Avestici et Pahlavici Bibliothecae Universitatis Hafniensis» под общей редакцией и с предисловиями К. Барра: т. VII—IX (Рукопись К-5 «Ясна»), 1937—1939; т. X—XI (Рукописи К-За, К-Зв и К-1 — «Венди- дад»), 1941—1942; т. XII (Рукопись КЭ и К-25 — «Висперед»), 1944.
N. S. N у Ь е г g, Questions de cosmogonie et de cosmologie mazdeen- nes, — JA, 1929, t. CCX1V, № 2; Die Religionen des alteu Iran, Leipzig, 1938.
K. Rudolf, Zarathustra—Priester und Prophet. Neue Aspekte der Zarathustra-bzw. Gatha-Forschung, — «Numen», 1966.
P. Tedesko, Iranica, —ZJJ, Bd II, 1, 1923.
W. Henning, Zoroaster, Oxford, 1951; The disintegration of the Avestic studies, — «Trans, phil. soc.», 1942.
J. Her tel, Achemeniden und Kayaniden,— Leipzig, 1924; Mithra in Awesta, Leipzig, 1927; Beitrfige zur Metrik des Awestas und des Rgvedas,— ASAW, Bd XXXVIII, 3, 1927; Die Zeit Zoroasters, Leipzig, 1924.
E. Herzfeld, Archeological History of Iran, London, 1925; Iran in the Ancient East, London — New York, 1941; Zoroaster and his world, I—II, Prinstawn, 1947.
W. Hinz, Zarathustra, Stuttgart, 1961.
R. S. Zaehner, Zurwan. A zoroastrian dilemma, Oxford, 1955 (см. также BSOAS, 1955, XVII); The Dawn and Twilight of Zoroastrianism, London, 1961.
G. H u a r t et L. Delaporte, L’lran antique. Elam et Perse et la civilisation iranienne, Paris, 1952.
H. F. Junker, Das Awestaalphabet und der Urspsung der arme- nischen und georgischen Schrift, — «Caucasica», II, 1925; III, 1926.
Представляют интерес некоторые последние работы о связях зороастризма с другими религиозными представлениями, особенно с более поздними иранскими: A. Bausani, Persia religiosa da Zarathustra a Baha u’llah, — «La Cultura», 1959, N° 4; H. Corbin, Terre celeste et corps resurrection. De l’lran Mazdeen a l’lran Shiite, 1960; F. К 6 n i g, Zarathustras Jenseitsvorstellungen und das alte Testament, Wien, 1964.
По некоторым спорным вопросам большинство исследователей единодушно приходило к общему выводу: Заратуштра — реальная историческая личность, основатель древнеиранской религии, и покровитель его Кавай Виштаспа — также реальный представитель правящей восточноиранской династии VII— VI вв. до н. э. (доахеменидской) Кавайидов (Каянидов), хотя некоторые ученые, однако, отрицают, что Заратуштра действовал в Бактрии; единодушна также оценка песнопений Заратуштры как высокопоэтических.
Одним из самых сложных и спорных вопросов остается, как и прежде, толкование специфических слов и выражений, «терминов» Авесты. Часто правильному пониманию препятствует методология исследователя, приверженность к истори- ческо-идеалистическим концепциям, что приводит к модернизации воззрений Заратуштры, к преувеличению его монотеизма, а иногда — и к превращению его в некоего современного религиозно-мистического философа.
Сравнительно полно изложены достижения современной авестологии в очерке И. Гершевича «Древпеираиская литература» [Gershevitch]. В статье И. Гершевича «Собственный вклад Зороастра» (опубликована в 1964 г., но написана позже очерка 1959 г., увидевшего свет лишь в 1968 г.) дано плодотворное (и более развернутое, чем в его очерке) определение трех этапов развития зороастрийских религиозных воззрений: ранние, принадлежащие самому Заратуштре, выраженные особенно в «Гатах» («заратуштрианизм»); последующие, вобравшие древнеполитеистические представления иранских племен и выраженные в «Младшей Авесте», например в «Яштах» («заратуштрицизм»), и, наконец, канонизированные при Сасанидах в качестве государственной религии («зороастрианизм»). И. Гершевич правильно отмечает этический дуализм, свойственный «заратуштрианизму», но преувеличивает его монотеизм; отмечает роль магов — профессиональных жрецов («специалистов» по обрядам жертвоприношения) в создании канонизированной, достаточно эклектичной религиозной системы, отлившейся в конечном счете в «зороастрианизм».
В оценке «заратуштрианизма» как религии, типологически близкой к примитивным верованиям («шаманизму»), а вовсе не монотеистической системы, кажется более близким к научной истине Нюберг (которому и принадлежит данная концепция).
У И. Гершевича в очерке приводится следующая хронологическая систематизация текстов Авесты:
А. «Гатическая (старшая) Авеста»
(а) Гаты: Я[сна], 28—34; 43-51; 53.
(б) Ясна хаптанхатай: Я, 35—41.
(с) Четыре молитвы: Я, 4.26 (=27.15); 27. 13—14; 54. 1.
(cl) Обращение к СрЬшу: Я, 56.
(е) Восхваление молящегося: Я, 58.
(Г) Заратупггрово кредо: Я, 11. 17—12.
(g) Его дополнение: Я, 13. 1—6, нам. 7; Я, 14. 1—2.
(Б) Короткая литания: Я, 42.
Б* «Младшая Авеста»
(i) Гимны отдельным божествам — «Яшт»; Я[сна] 9—11. 10; 57.
(k) Зороастрийские литании : Виспрат; Нйаишн; Га^; Сй^рбчак; Афрё-
никан; не указанные выше, остальные главы Ясны.
(l) Ритуально-религиозные установления: Вендидад; Нйрангистан; 3ja-Дбхт-наск; Аогёмадаёча.
Большую роль в исследовании Авесты играют ученые-парсы, такие, как поколение Апклесария (дед, отец и сын), Ф. Боде, П. Санджана, Дж. Тавадия, Н. Тарапоревала и др. Иногда к ним, обладающим отличным знанием традиции и тонким языковым чутьем, предъявляется претензия в излишней ортодоксальности и апологетичном отношении к парсизму. Однако ведь и у иных западных исследователей проявляются и элементы европоцентризма и критики парсизма с позиций другой религиозной системы, которой придерживается исследователь. Все это в одинаковой мере приводит к субъективизму оценок и суждений и требует научно-критического отношения к той или иной концепции. У исследователей-парсов, в частности, проводится некоторая модернизация гатических воззрений, преувеличение их монотеизма, известное приспособление к более поздней системе парсизма.
Если не считать работ рижского профессора Клойкера, то изучение Авесты в России началось в 60-е годы прошлого века переводами К. Коссовича. Наиболее ценными можно считать исследования К. Залемана, К. Иностранцева и В. Ту- раева. Остальные работы носили в большой мере компилятивный характер (например, у А. Погодина приведен полный перевод книги Джексона о жизни Заратуштры) и популяризаторский (В. Рагозина), хотя содержали при этом много познавательного материала и первые переводы некоторых текстов. Ценной была и публикация Ф. Розенберга.
В исследованиях советских иранистов наибольшую ценность представляет строгий и последовательный историзм, изучение Авесты в тесной связи с выявляемым (в том числе археологическими изысканиями) историческим процессом всех иранских народностей. Основные работы отмечены ниже. Ныне открываются широкие перспективы изучения связей иранских народов с Индией и с народами Восточно-Европейской равнины, Причерноморья, а зороастризма — с буддизмом. Это нашло свое отражение и в работе международной конференции по «Ку- шанской проблеме» (Душанбе, 1968; см. «Тезисы докладов и сообщений советских ученых» и брошюру Б. Литвинского о фарне) и в работах по древней Индии и ее связям с культурой древней Средней Азии («Индия в древности», М., 1964; «Буддийские пещеры в старом Термезе», М., 1969, и др.).
Непосредственно с изучением текста Авесты связаны исторические работы по периоду ранних Сасанидов, в частности о роли магупата (верховного жреца) Картира в канонизировании зороастризма (В. Луконин), и литературоведческие работы (Е. Э. Бертельс, И. Брагинский, Б. Б. Никитина).
Б диссертации В. Г. Луконина «Раннесасанидский Иран» (Л., 1970) впервые в литературе предмета внесена полная ясность по вопросу о развитии государственного зороастризма в Иране при Сасанидах. В частности, глава V диссертации посвящена созданию первого зороастрийского канона и религиозной борьбе зороастризма и манихейства. Выявлен очень важный этап кодификации Авесты, осуществленный магупатом Картиром в период между кодификацией Тансара и Атурпата. Эти изыскания очень важны для текстологии Авесты.
После многих лет изучения Авесты все же остались нерешенными и спорными многие вопросы, прежде всего определение древности памятника. Одни ученые относят возникновение Авесты к X—XV вв. до н. э., другие к первым векам нашей эры.
Значение слова «Авеста» разными исследователями также толкуется по-разному: либо как «знание» от корня «вид» (индийский ученый М. II. Дхалла) — тогда это совпадает по смыслу с названием индийских священных книг — Вед; либо как «основание» от слова «упаста» (Гельднер, Андреас) в значении «установление», «закон». Б «Бундахишне», как уже отмечалось, Авеста обычно именуется «Дён», т. е. «религиозное установление», «религиозная книга».
И место возникновения Авесты также представляет предмет спора между исследователями. Одни (Дармстетер, Джексон) считают местом зарождения зороастризма Атропатену, другие (Маркварт, Нюберг, Бенвенист, Толстов) — Хорезм, третьи (Гейгер, Бартольд, Шпигель) — Бактрию, четвертые (Херц- фельд) — Мидию, пятые (Дюшен-Гийемен, Хеннинг, Ценер, Гершевич и др.) — Маргиану и Хорезм.
Несомненно, что в Авесте имеются более ранние части и более поздние, в том числе большие интерполяции. Судя по языку, по содержанию и по ряду социально-исторических моментов , многие тексты Авесты, в том числе наиболее ранние (особенно «гатические»), сложились гораздо позднее, чем «Ригведа» (составленная около полутора тысячи лет до н. э.), но до ахеме- нидского царствования (IX—VII вв. до н. э.). Более точные определения хронологических координат каждой из частей Авесты, даваемые отдельными исследователями, отличаются большим остроумием, но спорны и не всегда достаточно убедительны.
Обычно признается, что наиболее старинной является метризированная часть Авесты — «Гаты» и некоторые фрагменты «Яшта». Остальные разделы Авесты появились позднее, особенно вставки при кодификации текста, сделанные жрецами, когда уже мертвый язык Авесты стал «священным». Таковы, в частности, компиляции из фрагментов старых текстов с многочисленными повторениями в так называемой «Младшей Авесте».
Персидский исследователь доктор Мохаммед Мойн, руководствуясь главным образом изысканиями А. Кристенсена и А. Мейе, составил следующую, в основном приемлемую при нынешнем уровне исследования Авесты таблицу хронологических рамок разных ее частей [Мойн, Маздаясна, 149]:
1. «Гаты» (17 глав —«доахеменидский» период (между XI и VI вв. «Ясны») до н. э.); так же полагает Виденгрен [Widengren, 69].
2. «Яшт», 10, 13, 19 —частично «доахеменидский» период или начало ахеменидского (VI в. до н. э.).
3. «Яшт», 5, 8, 14, 15, —«ахеменидский» период (YI—IY вв. до н. э.) (6—37), 17; «Ясна», (однако в своей первоначальной форме перечисленные «Яшты» могут быть отнесены
к более раннему «доахеменидскому» периоду).
4. «Вендидад», «Яшт», 9 — «аршакидский» период (первые века до н. э. и начало н. э.).
5. «Яшт», 16 —«послеаршакидский» период (первые века н. э.).
6. «Хорда Авеста» —при Шапуре II Сасаниде (309—379) составлена («Малая Авеста») жрецом Адарбад Мехраспандом.

По вопросу о составлении текста Авесты существуют также различные мнения.
X. Бейли утверждает, что современный текст Авесты восходит к тексту, составленному после падения Сасанидов и состоявшему из фрагментов, сохранившихся от первого канонизированного текста середины VI в., когда он был записан впервые авестийским алфавитом из уст жрецов того времени (в соответствии с устной традицией). Таковы выводы Бейли в его работе 1943 г. , противопоставляемые им двум концепциям:
а) концепции X. Бартоломе, который считает, что дошедший до нас текст Авесты отражает устную традицию и записан языком, искусственно сохранявшимся народом, говорившим на другом языке и бессознательно, но весьма значительно изменившим старый язык. При этом неравномерно вводились в текст среднеиранские формы;
б) концепции Ф. Андреаса, считающего, что сохранившийся текст Авесты механически передает графическую традицию стабильного, устоявшегося текста лишь с небольшими изменениями. (В. Гейгер, придерживавшийся этой же точки зролия, придавал несколько большую роль устной традиции, приведшей к изменению гласных в ранних манускриптах.)
Ф. Альтгейм возражает Бейли в том, что текст Авесты якобы впервые записан только в VI в. авестийским алфавитом. Ф. Альтгейм предлагает другую гипотезу. Первоначально Авеста была записана на востоке Ирана (Средняя Азия) арамейским (безгласным) алфавитом. Таково также предположение Ф. Андреаса. В таком письме Авеста как письменный памятник существовала уже к началу господства Сасанидов. Об этом можно судить по утверждению в «Kephalaia» (на коптском языке), в котором говорится, что последователи Зара- туштры после него записали его слова и ныне читают их .
Под влиянием греческого (вокализированного) алфавита стал разрабатываться, опять-таки на востоке Ирана (Парфия), при Аршакидах, новый, вокализированный алфавит.
Этот алфавит еще не был создан до Мани, иначе он и его последователи воспользовались бы им и не стали бы прибегать в своих произведениях к сирийскому алфавиту. Но этот алфав’ит (дён диёйрй^) был создан уже к V в., ибо заметно его влияние на возникшие в тот период армянский и грузинский алфавиты. Авестийское письмо, таким образом, возникло ранее V в. и скорее всего также на востоке: «Ничего не говорит против этого, а многое — за» [Altheim, 93]. Сасаниды, таким образом, предприняли кодификацию Авесты, получив ее в разных записях, на разных алфавитах.
Не отдавая предпочтения той или иной гипотезе и не увеличивая их числа, отметим лишь то, что представляется нам наиболее бесспорным по вопросам древности Авесты, места возникновения ее основных частей и соотношения устной традиции и канонизированного текста.
При всей неодинаковой древности различных частей Авесты в ней, особенно в «Гатах» и «Яште», сохранились отголоски и элементы (идейные, сюжетные) древнейших представлений иранских народов и их древней поэзии эпохи первобытнообщинного строя и его разложения, элементы дальнейшей переработки и развития этой поэзии уже в эпоху классового общества, когда осуществлялась кодификация Авесты.
Совокупность исторических, литературных и лингвистических данных довольно убедительно говорит в пользу восточноиранского, т. е. среднеазиатского, происхождения Авесты. Географический ландшафт, историко-культурные данные, религиозно-мифические представления в Авесте — определенно восточноиранской ориентации. В ней нет ничего, отражающего особенности религии западных иранцев, известные по сообщениям античных авторов, нет ничего о столь характерных для Западного Ирана тесных связях с Передним Востоком (Междуречьем), нет и западноиранских географических названий. Лингвистические данные также говорят о северо-восточном характере языка Авесты (хотя Тедеско и другие определяют его как «западный»). Лишь в процессе кодификации Авесты и ее распространения в Азербайджане и Западном Иране (по мнению Хинца — при Кире, по Хеннингу — при Дарии I) в нее вошли в порядке последующих интерполяций более поздние элементы, среднеперсидские языковые следы. «Яшт», «Гаты», мифологические части «Вендидада» и «Ясны» не оставляют сомнения в их восточноиранском происхождении.
Наконец, какие бы гипотезы о кодификации Авесты ни принимать, остается также бесспорным, что в течение веков существенные части ее сохранялись изустно.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Памятники древнеиранской письменности – Гаты Заратуштры

Памятники древнеиранской письменности – Гаты Заратуштры

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Основной поэтической частью Авесты являются «Гаты» — гимны, авторство которых традицией приписывается Заратуштре. Некоторые ученые предполагают, что «Гаты» состояли из прозаического текста, обильно уснащенного поэтическими вставками, но с течением времени прозаическая часть забылась и сохранились лишь ритмизированные вставки, что не могло не отразиться на смысле, на трудности понимания текста. Это предположение, однако, не бесспорно, а поэтичность гат достаточно выразительно передана тем текстом их, который дошел до нашего времени.
Начало I тыс. до и. э., к которому относится составление «Гат», представляло собой в Средней Азии период перехода от родового строя к раннему классовому обществу. Уже было освоено железо, внедрялось употребление железного меча, топора и сошника. Развивалось и укреплялось оседлое скотоводство, и возникало пашенное земледелие. Восточноиранскио народности и племена разделялись на кочевые и оседлые. Оседлые иранцы жили большими семьями — домами, объединенными сельской общиной. Происходило расслоение на три основные социальные группы: скотоводов-земледельцев во глава с родовыми старейшинами, воинов во главе с вождем-правителем и жрецов во главе со старшим жрецом. Все более росло имущественное неравенство, появлялись богатые и бедные; усиливались противоречия и конфликты между ними. На этой основе зародилась ранняя государственность, связанная с выделением богатой, хорошо вооруженной аристократии и постепенным переходом от военной демократии к аристократической олигархии [ИТН, 139—188].
Идеологические представления того времени отражали раннее восприятие многообразных явлений природы и ее ошеломляющей контрастности, а также все более усложнявшихся противоречий общественной жизни. В сознании человека, смотрящего на окружающий его мир широко раскрытыми глазами, не могли не отложиться картины вечного движения и борьбы противоположностей в реальной действительности. О подобном восприятии мира писал Ф. Энгельс: «Мы видим сперва общую картину, в которой частности пока более или менее отступают на задний план, мы больше обращаем внимание на движение, на переходы и связи, чем на то, что именно движется, переходит, находится в связи» .
Наблюдения этнографов, а также данные сравнительной фольклористики пополняют эту характеристику конкретным содержанием, множеством разнообразных примеров. Большой интерес представляют наблюдения французского этнографа Л. Леви-Брюля, автора книги «Первобытное мышление», который сформулировал закон партиципации (сопричастия), свойственный первобытному мышлению. Этот закон выражает нерасчлененность в сознании первобытных народов всеобщего движения и отдельных предметов и моментов его. Отсюда — отождествление части и целого, причины и следствия, деятеля и действия, процесса и отдельного акта. Для современного человека с его склонностью к анализу такое мышление кажется странным, непонятным, нелогичным. И Л. Леви-Брюль,
не сумевший распознать в этом мышлении первобытной, наивной, естественной диалектики, ошибочно определил его как «дологическое», «мистическое», хотя, по существу, ничего таинственного, мистического в нем нет. Нужно лишь исторически подойти к нему как к ранней ступени единого развивающегося и совершенствующегося человеческого мышления, не привнося гораздо более поздних понятий в характеристику ранних, первобытных воззрений.
Ранние представления, в том числе и иранских народностей (поскольку мы можем судить по данным древних памятников и средневекового фольклора иранских народов), отражали, с одной стороны, пытливость и активность человека в борьбе с природой, а с другой — фантастический отлет мысли от действительности. Последний отражается особенно в тотемизме и анимистическом мироощущении, в представлениях о всеобщей одушевленности природы и всех ее предметов и явлений, в вере в то, что каждому предмету свойствен некий внутренний, воздействующий дух, именуемый этнографами (по тому, как он называется некоторыми первобытными племенами) «мана» или «орёнда».
Естественно, что все эти «духи» предметов делятся на добрых и злых, хороших и дурных, что также отвечает наивнодиалектическому восприятию действительности. В попытках активно воздействовать на природу, подчинить ее человеческой воле посредством магии, магического шаманского действа со всеми его атрибутами — вопли, заклинания, пляски, воскурения, жертвоприношения, имитационные обряды и т. п. — переплелись и сила общественного человека, убежденного в своей способности потягаться со стихиями, и слабость человека, верящего в сверхъестественную силу, испытывающего страх перед природой.
Все это очень важно учитывать, чтобы верно понять ту духовную среду, которая существовала в начале I тыс. до н. э. в Средней Азии. Тогда складывались и мифология и ранний богатырский эпос; развивались мифы о «культурных героях» и о богатырях, боровшихся со злыми духами, — одним словом, тогда впервые зарождалось сознание человека, разорвавшего пуповину, привязывавшую его к праотцу — звериному тотему, человека, выделившегося из первоначального людского стада, человека сильного и действующего.
Вместе с тем распространялись и шаманские заклинания и жреческие гимны, совершенствовалось ораторское искусство проповеди. Причудливо переплетались и сознание человеческой силы и призыв к покорности перед сильными мира сего и небесного. Так все более сливались в идеологических воззрениях и в их поэтических воплощениях религиозный самообман, цеобузданная фантазия и жреческий нарочитый обман.

Тогда же новоявленными пророками в белоснежных одеяниях, а может быть, именно одним ив них, наименее исступленным и наиболее величественным — Заратуштрой, произносились речитативом или распевались гаты. Они исполнялись перед слушателями, завороженными страстным словом, бесконечными повторами, мерностью речи; они исполнялись на залитой солнцем поляне, или в тени чинар, или при отблеске жертвенного пламени. Они передавались ив поколения в поколение, пока не были записаны жрецами, возможно во многом уже не понимавшими их первоначального смысла, который в свое время, в глубокой древности, доходил до сердец древних иранских скотоводов и воинов.
Простота социальной структуры отвечала и простоте учения, выраженного в гатах. Социология в них явно предшествует онтологии. Мы не наблюдаем в них ни мистики, ни догматической сухости. Земные, а может быть, точнее, пастбищные корни этого вероучения достаточно наглядно выражены. Во всех поучениях гат внимание обращено к практической стороне, к жизненному укладу и вопросам морали. Для системы образов характерна универсальная поляризация (аптитетичность), отражающая реальное столкновение противоположностей в природе и в обществе. Это вполне соответствовало первобытной, наивной диалектике.
Весь мир рассматривался как раздвоенный, разделенный на две сферы: одну — земную, реальную, телесную, другую — потустороннюю, воображаемую, духовную. Такое раздвоение мира пронизывает многие гаты. «О помощи прошу и о поддержке в обоих мирах — телесном и духовном», — часто повторяется в них этот призыв Заратуштры.
Главное внимание уделяется миру земному, и, по сути дела, содержание гат сводится к двум видам поучений: а) о пользе оседлого скотоводства и приумножения богатств и б) о необходимости справедливого распорядка и управления. Особенно же подчеркивается в гатах недопустимость кровавых жертвоприношений, приводящих к хищническому убою скота, главного богатства человека той поры.
В противовес мирной жизни оседлых скотоводов-земледельцев порицается жизнь кочевников, занимающихся грабежом и угоном скота, предаются поношению и проклятию их правители и жрецы, уничтожающие скот при оргиальных кровавых жертвоприношениях. Именно с этих позиций все люди и племена разделяются на три группы: на праведных, оседлых скотоводов- земледельцев, на их антиподов — кочевников-грабителей и, наконец, на колеблющихся между одними и другими, т. е. на тех, «у которых смешано то, что ложно, с тем, что они считают праведным» («Ясна», 33. 1.; далее все указанные в скобках главы и стихи относятся к «Ясне»).
Любовно и торжественно величаются в гатах справедливые правители, возглавлявшие складывавшуюся, раннюю государственность иранцев.
Ярко выражена идеология оседлого скотоводства в гате, в которой устами Заратуштры высказаны мольбы быка («Ясна», 29).
Душа быка взывает о помощи к добрым духам — божествам: «Для кого создали вы меня? Кто сотворил меня?
Насилие гнетет меня и грабеж, жестокость, путы и истязания. Нет у меня другого пастыря, кроме вас. . .
Так одарите же меня благом скотоводства!»
Всеведущий Владыка знает и прошлые и будущие дела «и дэвов и людей». Мы вместе — существо мое и душа быка — будем молить его, чтобы не испытывал страданий скотовод, ибо быка сотворил Создатель для скотовода-пастуха. Его сделает Всеведущий с помощью заклинания (мантра) опорой для скота, говоря: «Я нашел здесь одного, единственного, кто верен заветам нашим — Заратуштру Спитамида. Он будет восхвалять нас, если будет одарен нами прелестью речи». Но душа быка оплакивает свою долю, опасаясь, что голос слабого человека недостаточен, что и ему самому нужна поддержка.
Завершается эта часть словами: «Владыка да окажет нам поддержку!»
Неоднократно в разных гатах приковывается внимание к богатой жизни скотовода на земле: «Царство благости, дары приносящее, его я хочу сейчас же для нас добиться… О том спрашиваю: добьется ли праведный скотовод обладания богатым стадом, если он в деяниях своих справедлив, разумен и почтителен?» (51. 5); «Как достигнуть обладания благодатным скотом тому, кто хочет обладать им, дабы выкармливать его на пастбищах?» (50. 2); «Драгоценные дары Всеведущий воздаст в телесном мире как награду за труд тем, кто находится в общине скотоводов во имя Благой Мысли» (Boxy Мана — духа скота) (34. 14).
«Нужно непрестанно людей умножать и скот» — в том или другом выражении эта мысль проходит красной нитью по всем гатам.
С этих позиций восхваляются и хорошие правители:
Пусть властвуют хорошие правители [Пусть не властвуют плохие],—
Осуществляя доброе учение и преданность,
То учение, что приносит благо людям и их потомкам,
И пусть утвердится уход за скотом ради сытости скотоводов.
И пусть плодоносят растения. (48. 5—6)
Хорошим правителям, и прежде всего покровителю Заратуштры Кавай Виштаспу, возносится хвала; им должны подчиняться мирные скотоводы. Весь гнев обрушивается на врагов оседлого скотоводства и земледелия: «Скотовод — поборник благой мысли, нескотовод — непричастен к ней (31. 10)»; «Злодей — это тот, кто не находит себе пропитания иначе
как том, что производит насилие над скотом и людьми праведного скотовода» (31. 15).
Ненависти достойны предводители грабительских орд кочевников, их правители-колдуны, их лживые жрецы — карапапы. Те достойны мучений, кто «своими языками умножают грабеж и насилие», которые, как ленивцы среди прилежных, «живут нескотоводами среди скотоводов» (49. 4); Лженаставник — это тот, «кто порочит священные слова, кто о скоте и о солнце говорит как о наихудшем из видимого мира, кто призывает к опустошению пастбищ и к оружию против последователей добра»; приверженцы лжи пытаются разграбить наследственный удел, «угнать скот пронзительным гиканьем» (32. 10-12).
Представления о земной жизни переносятся на всю Вселенную. И там происходит постоянная поляризация сил, непрерывное столкновение добрых божеств и духов со злыми божествами и духами — дэвами. Это столкновение” восходит к первоначальному конфликту Духа добра и Духа зла, о котором наиболее выразительно рассказывается в проповеди о двух духах (30):
А теперь обращусь я к тем, кто хочет слушать. . . Прислушайтесь ушами своими к наилучшему,
Проникнитесь ясным пониманием двух верований,
Дабы каждый перед Судным днем сам избрал одно из них:
Оба духа, которые уже изначально в сновидении
были подобны близнецам
И поныне пребывают во всех мыслях, словах и делах,
суть Добро и Зло.
Из них обоих благомыслящие правильный выбор сделали,
но не зломыслящие.
Когда же встретились оба духа, они положили начало Жизни и тленности и тому, чтобы к скончанию веков Было бы уделом лживых — наихудшее, а праведных —
наилучшее.
Из этих двух духов избрал себе Лживый—злодеяние, Праведность — избрал для себя Дух священный, чье
облачение — небесная твердь.
Дэвы по глупости и неведению своему избрали злую мысль и предались ярости, дабы нести погибель людям. Божества же придали силы телу и духу людей, дабы при Последнем испытании расплавленным металлом праведный был бы впереди. «Мы теми хотим быть, кто весь мир светом озарит», чтоб наступил конец Лжи (Друдж), и кто поймет, что «для приверженцев Лжи уготованы вечные муки, а для последователей справедливости — вечное благо», тот обретет счастливую долю.
В царстве божеств и духов добра господствует удивительный распорядок, гармоничная симметрия, отражающая идеал земного распорядка. Здесь проявляется излюбленный в гатах принцип троичности, отражающий первобытное почитание «счастливых чисел», в частности числа «3».
Подобно тому как в тогдашнем обществе верховный правитель, предводитель вооруженной дружины, опирался на старшего жреца, главу социальной группы жрецов, и на родовых старейшин, глав общин и домов оседлых екотоводов-земледель- цев, так и в небесном мире господствует троица: высшее божество Ахура Мазда, т. е. «Владыка Всеведущий», который опирается на дух огня — Аша (точнее: Арта) Вахишта, т. е. «Наилучший Распорядок» (небесный образ жречества и старшего жреца), и на дух скота — Boxy Мана, т. е. «Благая Мысль» (небесный образ общины оседлых скотоводов и их глав). Эта троица распределила между собою и моральную триаду единства мысли, слова и дела. Boxy Мана — носитель мысли, Арта Вахишта — дела, а Ахура Мазда — воздействующего слова, которому придается особое значение (что соответствовало силе приговора и приказа, изреченного верховным правителем раннего государства, его царем). Небесная троица окружена сонмом добрых духов (ахуры). Они также являются, с одной стороны, духами определенных стихий, а с другой — выражают их благотворное действие. Здесь и проявилось анимистическое мироощущение и закон партиципации, когда переплетаются между собой деятель и действие, незаметно переходя один в другое. Таких добрых духов четыре: дух металла — Варйа Хшатра, т. е. «Прочная Власть», дух земли — Спента Армаити (дочь Мазды и сестра Арты), т. е. «Благодетельная Преданность», дух воды — Аурват, т. е. «Здоровье», дух растений — Амертат, т. е. «Жизненная Сила» (Бессмертие). Все семь божеств именовались позже «Амеша Спента», что переводилось «Бессмертные святые», и им приписывался некий мистический характер. В гатах, однако, такого мистического восприятия духов вовсе нет. Они в гораздо большей степени напоминают анимистические «мана» и «оренда» первобытных народов. В дальнейшем цитировании и изложении гат эти духи намеренно переводятся по-разному: то их гатическим наименованием (Boxy Мана, Армаити и т. п.), то их функциональным значением (благая мысль, преданность и т. п.). При этом всегда следует также иметь в виду и то явление, ту естественную стихию, духом которых они являются. Так, например, почти всегда, когда приводится имя Boxy Мана, тут же говорится о скоте, о скотоводе, чем как бы «напоминается», чьим духом Boxy Мана является. Намеренное разнообразие при переводе должно помочь проникнуть в то, как воспринимались гатические образы и их выражения древними слушателями по закону партиципации (отождествление естественного явления и анимистического духа, деятеля и действия, процесса действия и его акта и результата), должно предостеречь от понимания наивных, анимистических образов в их последующем, жречески-канонизированном, мистическом толковании.
Ярким образцом партиципационного восприятия духов добра и вместе с тем пристрастия к троичной симметрии может служить следующая строфа, которая к тому же вводит нас в своеобычную поэтику гат:
1. О ты, творец скота, воды и растений, даруй мне
2. Жизненную силу (Амертат) и здоровье (Аурват)
твоим благодетельным духом, о Всеведущий (Мазда),
3. А также силу и бодрость — посредством благой
мысли (Boxy Мана) в Судный день приговора. (51.7)
В этой строфе все переплелось: природа, духи, благие действия, моральная триада, и все выражено в строжайшей симметрии:
Весьма натуралистическое восприятие добрых духов и божеств проявляется в гатах часто: «Покажитесь же мне, — просит Заратуштра, — о наилучшие, во плоти, зримо и внимайте моим славословиям» (35. 6). Заратуштра молит их о зримой помощи, «мановением руки переводящей к благополучию» (50. 5). Он часто подчеркивает интимность и простоту своих отношений с Мазда, называя его другом («окажи мне помощь, словно друг, поддерживающий друга»), не только моля, но и требуя, иногда даже почти как равный у равного.
Вместе с тем Ахура Мазда изображается властным, воинственным, но справедливым, т. е. соответствовавшим тогдашнему идеалу хорошего царя: «Я познал тебя, Мазда, как извечного творца, отца Boxy Мана [духа скота] и создателя Арты [духа огня], господина в деяниях жизни» (31.8).
При жертвоприношении не скотом, а продуктами скотоводства, при свете жертвенного огня Заратуштра восклицает:
Ныне жаждем мы, о Владыка, чтобы пламя твое,
Наилучшим распорядком [Артой, т. е. духом огня] возженное,
Стремительное и всепроникающее, блеском своим светило
друзьям,
Но для недругов, о Всеведущий, было бы разящей стрелой,
десницею твоею пущенной. (31.4) 
Но, увы, не только духи добра господствуют во Вселенной, как на это и сетует Заратуштра:
Провозгласить я хочу об обоих духах изначальных,
Из которых Благодетельный говорил Лживому так:
«Ни мысли наши, ни заветы, ни намерения,
Ни решения, ни изречения, ни действия,
Ни совесть наша, ни души наши не совместны». (42.2)
Сойму добрых духов — божеств соответствует воинство злых духов. Хотя среди них и не царит такой гармонической упорядоченности, как у добрых, однако с меньшей четкостью и здесь выступает небесная троица. В противовес Владыке Всеведущему здесь во главе духов стоит Дух Лжи (Друдж) со своими сподвижниками: Злой Мыслью — Ако Мана и Духом Грабежа — Эшмой (= Асмодей). Их окружает орда злых духов — дэвов, вредящих людям. О дэвах говорится в гатах: «Вы, дэвы, — порождение злой мысли, посредством злого слова вы лишили людей блага» (32. 3). Моральная триада — точнее, аморальная: злые мысли, слова и дела — также распределена между троицей зла: у Ако Мана — злая мысль, у Друджа — злое слово и у Эшмы — злое дело.
В одной из гат (45) изложено учение о трех жизненных эрах.
Первая — это древняя, изначальная жизнь, в которой царило добро в обоих мирах — телесном и духовном. Тогда «у Всемудрого и Всеведущего было то слово-заклинание, из-за которого только, увы, оставалось стенать нечестивцам»; на земле царили свет и человеческое счастье. Первым из людей, кто совершил преступление, был, как становится известным из другой гаты, правитель Йима Вивахвант, который, «чтобы ублаготворить людей», дал им поесть говяжьего мяса (32. 8).
Наступил конец этой эры, и началась следующая — нынешняя жизнь, в которой происходит ожесточенная борьба между духами добра и зла и между их земными приверженцами.
Последняя эра — это возрожденная, «вторая», грядущая жизнь, которая в конечном счете установится в обоих мирах после победы сил добра над злом.
Как свойственно многим ранним формам сознания, вера в предопределение не только не исключала признания свободы воли и выбора, но даже порою выдвигала ее на первый план. В гатах, например, подчеркивается, что, хотя Верховный Владыка — всеведущ, свобода выбора между добром и злом предоставлена не только людям, но и скоту. «Скоту ты предоставил, — обращается Заратуштра к Ахуре Мазда, — выбор: быть в зависимости от скотовода или нескотовода. Скотовод — последователь Boxy Мана [благой мысли = духа скота]; нескотовод — не причастен к нему» (31. 9—10).
При этом люди должны действием доказывать свою приверженность добру, делами своими помогая духам добра в борьбе с дэвамя: «Пусть наступит конец грабежу! Дайте отпор ему!» (48. 7); не слушайте заклинай-«мантра» приверженцев Лжи, «сокрушайте их оружием, ибо несут они гибель и нужду дому, общине, области и стране» (31. 18).
Хорошо выражено положение «вольному воля» наряду с подчеркиванием прямо противоположной идеи о предопределенности всего волею Ахуры Мазда в следующей строфе:
Да исполнится по желанию каждого желаемое, которым
по своей воле распоряжается Ахура Мазда.
Я же желаю достичь силы и юности;
Постичь наилучший распорядок помоги мне, о преданность
[Армаити] моя,
А также — богатства и жизни благотворной. (43.1)
Не забыты и колеблющиеся: «Тот, кто ныне колеблется между добром и злом, будет отвечать в Судный день за доброе и за злое» (48. 4).
Уже в нынешней жизни будет воздано добром праведному человеку и злом приверженцу лжи. Однако подлинное, суровое Возмездие наступит в потустороннем мире, когда в Судный день приговора у Моста разбора — Чинвад будут отделены друг от друга праведники и грешники.
Перед наступлением «второй» жизни будет свершен Последний суд огнем и расплавленным металлом, и тогда злодеям будут уготованы вечные мучения, а праведным людям — вечное блаженство. Пламя огня разделит две стороны — праведную от лживой. «Говорю я о том, — не раз вещает Заратуштра, — что будет воздано добру, будет воздано и злу, свершится Суд огнем и расплавленным металлом»; «Кто ревностно заботится о скоте, тот и сам окажется на горних пастбищах Арта Вахишта и Boxy Маны» (33. 3). Последователь Арты удостоится блеска счастья, а приверженец Друджа погрузится «в вечную тьму со скверной пищей и жалобными стенаниями» (31. 20).
Грядущая, счастливая, «вторая» жизнь наступит и на земле, которой будут управлять справедливые цари, благодетели стран — Саошйанты, прообраз мессии. Об этом молит Заратуштра: «Когда же придут к нам благодетели стран для одоления грабежа (Эшмы) и насаждения наилучшего распорядка (Арты)?» (47. 12).
Таково основное содержание гат. Они поэтизируют наилучший распорядок — Арту, который, по мысли проповедника его, сводится к обогащению общины оседлых скотоводов- земледельцев и к укреплению возникшей государственной власти верховного правителя и старшего жреца над воинами, жрецами и общинниками, над большими семьями, общинами и племенными союзами.
Присутствует в гатах и человек — земледелец и кочевник, но именно только присутствует. Он в гатах не действующий субъект, который стоит в центре художественного изображения,
а лишь объект воздействия божеств. Им посвящены гаты; они, божества, в центре внимания. Из людей привлекают слагателя гат лишь властители, «сверхчеловеческие» образы вождей, царей и жрецов. Если к активности призывается «слабый человек», то лишь в роли служителя богов, исполнителя воли властей небесных и земных. Человеку, как таковому, отводится место лишь чуть повыше того, которое занимает благодетельный скот, также служащий божествам и ими опекаемый.
Концепция человека в гатах — это, таким образом, при всей ее первобытной наивности, уже религиозная трактовка человека как существа, призванного служить сильным мира сего и небесного, не столько действующего ради блага своего, сколько (подобно скоту) опекаемого стоящей над ним властью земной и горней.
* * *
Художественные особенности гат неразрывно связаны с их содержанием, прежде всего с пониманием воздействующей роли изреченного слова ис осознанием пророческой миссии поэта, слагателя гат.
В триаде «мысль — слово — дело» центральное место занимает изреченное слово: оно воплощает мысль (дух) и, обладая магической силой, сливается, отождествляется с делом. Недаром в небесных троицах именно верховное божество является обладателем воздействующего слова: Ахура Мазда — благотворного слова, Друдж — злого слова. В этом Слове нет ничего мистического, это и не «Логос» в эллинистическом толковании, а скорее магически-шаманское заклинание. Изречение слова — приговор, приказ, заклинание — и есть проявление силы небесного владыки Ахуры Мазда, акт слияния слова с делом. Именно таким было положение на земле, у земных владык: такова была сила приказа царя или заклинания верховного жреца. В этом снова и снова проглядывают земные корни идеологии, выраженной в гатах.
«Мазда знает тайные изречения», — говорится в них (48. 3). Смысл общения Заратуштры с Мазда и добрыми духами и сводится к тому, чтобы узнать, как изрекаются эти тайные слова: «Объяви нам посредством языка уст твоих, дабы я мог предупредить всех живущих, о Владыка» (31. 3); «Как узнать о вашем превосходстве над тем, кого я страшусь? Откройте мне тайное слово благой мысли об уделе благодетеля стран—Сао- шйанта!» (48. 9); «Помощи ожидаю от Ахуры Мазда, Арты и Boxy Маны их вдохновенными изречениями и заклинаниями» (28. 6). Овладение силою слова для того и требуется Заратуштре, чтобы одолеть воздействующее слово злых духов — дэвов и их нечестивых жрецов — карапанов: слово благотворное против слова злого! (32. 3. 5).
Имеется гата (31), в которой проповедь о магической роли слова является лейтмотивом: «Провозглашаю слова, которые да не будут услышаны приверженцами Лжи [Друдж], но пусть будут восприняты последователями Мазда…» Не слушайте заклинаний приверженцев Лжи… Слушайте жреца истинных слов, «того, кто способен подтвердить истинность слов, которые произносит его язык», в ту пору, когда будет происходить Последний суд посредством алого пламени.
В гатах подчеркивается, что особой воздействующей силой слово Заратуштры обладает из-за чудесной своей размеренности, поскольку таким оно заимствовано из уст добрых божеств: «Ему, Лхуре Мазда, совместно с Артой и Boxy Маной буду расточать славословия, которым он научил меня из уст своих» (28. 8); «Размеренными словами песнопенья обращаюсь я, а не неразмеренными» (46. 17).
С одухотворенной, размеренной, следовательно поэтической, речью связано понимание и пророческой миссии слагателя гат, как Заратуштра сам об этом говорит! «Заратуштра — это пророк славословящий, вздымающий свой голос во имя наилучшего распорядка [=Духа огня] и почитания. Научи меня, о Мазда, тому, чтобы языком моим указать правильный путь» (50. 6); «Хочу называться восхвалителем вашим и быть таким, о Мазда, пока могу я и пока есть силы у меня благодаря Арте» (50. 11); «Пока могу я и пока есть силы у меня, я готов обучать людей стремиться к иаилучнтему распорядку [Арте]» (28. 4).
В наиболее яркой форме выражает Заратуштра понимание своей пророческой миссии в гате, звучащей гимном Ахуре Мазда (43):
Преисполненным святости признал я тебя!
Изначален ты и воздашь добром за добро и злом за зло.
Преисполненным святости признал я тебя!
Когда ты спросил меня: «Кто ты? С кем ты?» —
Я ответил: «Я — Заратуштра, последователь справедливости,
недруг лжи, тебя славословлю».
На твой вопрос: «На что ты решился?» —
Отвечу: «При каждом поклонении огню думать лишь о
наилучшем распорядке [Арта].
Научи же меня изречениям твоим!
Помоги мне силою Хшатры [Дух металла и власти] и Арты.
Когда вместе с теми, кто познал твои заклинания,
Хочу я восстать и изгнать осквернителей заветов твоих».
Заратуштра персонально воплощает в себе моральную триаду: мысль — слово — дело. Он выступает в двух функциях. Как пророк, служитель Владыки — Ахуры он выступает в роли выразителя Слова. Как жрец, приверженец Духа огня — Арты он выступает в роли исполнителя Дела, наилучшего распорядка, чаще всего при свете жертвенного огня при жертвоприношениях (но, повторяем, не скотом, а продуктами скотоводства!). «Я — праведный жрец, я хочу преданно заниматься скотоводством», — говорит он (33. 6).

Он неоднократно подчеркйвает, что тот, кто поддержит его, будет вознагражден, а тот, кто не поддержит, будет наказан. Иногда это выражено с подкупающей наивностью: «Кто поддержит меня, Заратуштру, тот получит в награду наряду со всем желаемым пару дойных коров» (46. 19).
Две функции Заратуштры — пророка и жреца — определили жанровые особенности гат. В мировой поэзии ко времени составления гат уже существовали высокие образцы египетской, шумерской, финикийской письменностей, индийские Веды, произведения ранней библейской поэзии, китайские песни «Шицзин». Мировая культура уже познала многие тайны поэтического слова, и эти тайны сложными, извилистыми путями культурных взаимосвязей могли дойти и до слагателя гат, который рассматривал поэтическое творчество как божественное откровение и как могучую воздействующую силу.
При отсутствии четких жанровых различий гат можно, однако, отметить наличие двух их групп: в первой преобладает восхваление, во второй — проповедь. Первую группу можно именовать — хвалебные гаты пророка, вторую — назидательные гаты жреца.
Девять хвалебных гат (28, 29, 33, 34, 43, 46, 49, 50, 51) включают в себя 131 строфу и содержат элементы славословия, гимна, моления и порицания противников. Для них специфично упоминание имени Заратуштры и восхваляемых им покровителей. Такие гаты окрашены в лирический тон; во всех них приводится просьба о награждении поэта: «Какая будет мне, Заратуштре, награда за славословие?» (49. 12). Пророк- поэт прямо говорит, что он хочет восхвалять не только божества, но и высоких покровителей своих, особенно правителя Кавай Виштаспу: «Их хочу я поименно почитать и со славословиями выступать перед ними» (51. 22). Так он и поступал. Где восхваление, там и обратная его сторона — порицание противников, особенно соперника Заратуштры — лживого жреца Бендва и его покровителя — злого правителя (Кавай) Вэпйа: «Лживый жрец Бендва — препятствие для истинной веры. Гибель ему уготовь, о Мазда!» (49. 1).
Отказал в гостеприимстве лжекавай Вэпйа у моста зимой Спитамиду Заратуштре, оскорбляя его и отказав в крове,
Ему и дрожащим от мороза вьючным животным.
… Да будет наказан он у Моста судейского разбора —
«Чинвад». (51.12—13)
Особенно характерной для этой группы песнопений является состоящая из 19-ти строф гата, которую можно назвать «Моление пророка» («Ясна», 46):
В какую землю мне бежать, куда я направлюсь?
Удаляют меня от родни и племенной знати,
И община меня вовсе не признает,
И не приемлют меня лживые правители страны,
Как, о Мазда, служить тебе, о Ахура?
Ведаю я, о Мазда, то, отчего бессилен я:
Мало стад у меня и мало людей.
К тебе взываю, погляди, о Ахура,
Окажи мне помощь, словно друг, поддерживающий друга. Научи меня с помощью А рты обрести Благую Мысль
(Boxy Мана).
Когда, о Всеведущий (Мазда), быки полудня Появятся в мире ради наилучшего распорядка (Арты)
И духи благодетелей стран (Саошйант) с их мудростью, —- К кому на подмогу явится Boxy Манар
Тебя избрал я, полагаясь на заветы твои, о Владыка (Ахура).
Беспощадной будет борьба с приверженцами Лжи (Друджа), мешающими процветанию скотоводства, и тот проявит себя праведным, кто гостеприимно поможет мне, а тот — нечестивым, кто отвернется от меня:
Тот, кто замышляет совершить злое дому моему и добру моему,
Пусть его колдовское действо не повредит мне.
Пусть, творимое его злобой, оно против него и обернется,
Пусть обратится оно против плоти его и пусть отстранит
его от здоровья,
Но не от болезни, о Всеведущий, — со всею злобою.
Тот, кто почитает наилучший распорядок Творца быка, кто поддержит меня, того привлеку я к Мазда и с ним пройду по Мосту судейского разбора — «Чинвад». Горе лжежрецам, приверженцам кровавых жертвоприношений, уничтожающим скот, карапанам и их покровителям, злым колдунам-правителям, кавиям, которые намерены разрушить Вторую жизнь. Они будут наказаны у Моста судейского разбора, где будут отделены праведники от грешников. Награда будет уделом праведников. Подобным праведником уже издавна был Фрийаы из рода Тура, да снизойдет благо к потомкам его. Блага удостоится тот, кто поддержит Заратуштру, он будет благословлен. Таков справедливый правитель Кавай Виштаспа. Благо древним родам Хечатаспа и Спитама. Благо Фрашаоштре сыну Хвогвы! «Размеренными словами песнопения обращаюсь я, а не неразмеренными, славя тебя, Джамаспа, сына Хвогвы». Кто предан мне, удостоится лучшего, кто — нет, получит наихудшее, «таково решение разума моего и мысли моей». Кто поддержит меня, Заратуштру, тот получит в награду наряду с всем желаемым пару дойных коров.
Все в этой гате показательно. Ясно видна связь ее с проповедью о пользе скотоводства и о почитании богатства. Прямо признается, что причина неуважения к пророку состоит в том, что у него «мало стад и людей». В первых строфах все время поминается Дух скота — Boxy Мана, его благая мысль: его помощи просит Заратуштра. Несколько раз, словно «внутренним рефреном», повторяются имена высшей благой троицы: Ахура Мазда — Boxy Мана — Арта. Гнев обрушивается на противников оседлого скотоводства, на их кровавые жертвоприношения. Откровенно выражено в гате величание покровителей веры Заратуштры, и живых и мертвых, и древних и здравствующих. Гата эта является, как отметил современный немецкий исследователь Г. Гумбах, блестящим образцом психологического воздействия на слушателей поэтическим словом; самой размеренностью его, производившей гипнотическое впечатление и возбуждавшей все эмоции; сочувствием тяжелому в недавнем прошлом положению пророка; страхом перед его угрозами по адресу тех, кто не следует за пророком; радостью и удовлетворенностью обещанной наградой, в том числе такой немедленной и реальной, как «пара дойных коров»; убежденностью в магической силе пророка и его заклинаний.
В восьми назидательных гатах («Ясна», главы 30, 31, 32, 44, 45, 47, 48, 53), включающих 107 строф, Заратуштра выступает прежде всего как жрец, в роли священнослужителя, выполняющего обряды и поучающего паству. Эти гаты окрашены в дидактические тона, что находит свое выражение уже в самом обращении: «Прислушайтесь ушами своими к наилучшему» (30. 1), «Провозглашаю слова, которые да будут услышаны» (31. 1) или особенно:
Провозгласить я хочу поучение, слушайте и внимайте,
Вы, которые издалека приходите и из ближних мест,
Запечатлевайте его в памяти, поистине оно блестяще,
Пусть лженаставник не разрушит Второй, грядущей жизни.
Из-за нечестивого выбора своего он — лжец, совращающий
языком своим ко Лжи. (45. 1)
Как наиболее характерный образец назидательных гаг достаточно привести одну, которая может быть названа «Проповедь в форме вопросов», состоящую из 20 строф («Ясна», 44):
Сие спрашиваю тебя, скажи мне правду, о Ахура!
Может ли в благодарность за мое восхваление
Такой, как ты, открыться как друг такому, как я?. .
Сие спрашиваю тебя, скажи мне правду, о Ахура!
Как будут заложены основы наилучшей жизни? . .
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Кто был изначальным отцом Арты (Духа огня) при
зарождении его?
Кто проложил путь Солнцу и Звездам?
Кто заставляет Луну прибывать и убывать?
Это и многое другое, о Мазда, хочу я узнать!
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Кто водрузил землю на место и удерживает здание облаков?
Кто впряг в одну упряжку быстрых жеребцов с ветрами
и облаками?
Кто был создателем Boxy Мана (Духа скота), о Мазда?
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Какой мастер сотворил Свет и Тьму?
Какой мастер сотворил сон и бодрствование,
Дабы разумному человеку напомнить о заботах его?
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Верно ли наставляю я?
Для кого создан скот?
Кто научил сына почитать отца своего?
Как овладеть поучениями и словами правды?
Будет ли награжден приверженец правой веры?
На всех недругов буду смотреть с неизменной ненавистью, —
Как избавиться от приверженцев лжи?
Каким образом можно предать Зло в руки Арты, «дабы оно повергнуто было ниц силою заклинания — мантра»?
Кому из двух воинств — добра и зла—даруешь ты победу?
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Получу ли благодаря Наилучшему Распорядку (Арте)
воздаяние свое —
Десять кобылиц и жеребца, и верблюда, которые, о Мазда,
Причитаются мне вместе со здоровьем (Хаурват)
и жизненной силой (Амертат), присущими тебе?
Сие спрашиваю тебя, открой мне правду, о Ахура!
Кто не отдает платы тому, кто заслужил ее,
И, сдержав слово свое, счел ее своей по праву,
Какое наказание следует ему уже сейчас?
Ибо, что уготовано ему в Конце, известно.
Видел ли кто-либо справедливое царствование дэвов?. . Но об этом спрошу я приверженцев лживых карапанов и кавиев, изводящих скот.
В этой гате имеются моменты, сближающие ее с хвалебными: подчеркивание интимной связи слагателя гаты с божеством, как друга с другом, и мольба о награде в весьма натуралистической форме. Однако весь характер гаты, подчеркнутый отсутствием в ней упоминания имени пророка, совершенно другой. Это — проповедь жреца, возможно, произнесенная при жертвоприношении; в таком случае награда, о которой говорится в гате, — это просьба воздания за совершение жертвоприношения.
Интересно, что в этой гате косвенно отражено наличие в то время имущественного неравенства и «платы за работу» как узаконенного социального института.
Вопросительная форма, известная уже, в частности, из Вед, использована очень искусно, с включением элемента иронии: первые 19 строф начинаются с прямого обращения к Ахуре «Сие спрашиваю», но последний вопрос — о несуществующем «справедливом царстве дэвов» уже не адресуется Ахуре и обходится поэтому без анафоры «Сие спрашиваю». Вопрос адресуется приверженцам дэвов, что выявляет скрытый сарказм строфы: они, нечестивцы, дескать, «знают» об этой небылице, пусть они и отвечают.
В поэтике гат канонизированы традицией особенности, касающиеся также строфики и метров.
Поэтическая терминология «Гат» такова: хаити (%атай или $а) — глава в «Ясне» (в том числе и в «Гатах»); вачасташтай — раздел %атай, стихотворный параграф (нечто вроде строфы); афсман — строка; пад — гемистих и двусложник (строка в 10 слогов считается состоящей из пяти пад); вачангха — слово.
Существует соответственно пяти разным размерам пять видов гат.
1. А^унад (Гаты А^унаваитй). Всего семь глав (з^а) («Ясна», 28—34) и 100 стихотворных параграфов (строф — вачасташтай); в каждом из них содержится три строки (афсман), а в каждой строке — 16 слогов (восемь пад). Цезура после седьмого слова (т. е. 7-|~9):
Образцы (7 + 9 = 16):
а) (28. 1).
б) (29. 2).
2. Уштавад (Гаты Уштаваитй). Всего четыре главы («Ясна», 43—46), 66 строф по пять строк каждая, по И слогов в строке с цезурою после четвертого, т. е. 4-J-7 (по количеству слогов соответствует одиннадцатисложнику в «Ригведе», а также размеру мутакариб «Шахнаме» и раннему рубаи).
Образцы (4 + 7 = 11):
а) (43.1)
б) (43.5);
3. И спантмад (Спёцта маинйу) содержит четыре главы («Ясна», 47—50), 41 строфу по четыре строки каждая, по 11 слогов в строке с цезурой после четвертого слога (4—[—7) (соответствует мутакарибу и рубаи; ведическому тристубху).
Образцы (4+7 = 11):
а) (47.1)
б) (48.10).
4. Во^ухшатр (Г аты Во^у хшатра) — одна глава («Ясна», 51) состоит из 22 строф по три строки каждая, по 14 слогов в строке с цезурой посредине (т. е. 7—(—7).
Образцы (7 + 7 = 14):
а) (51.1)
б) (51.1)
5. Ва^иштаишт (Ва^иштбиштй) — одна глава (53), девять строф, каждая из которых состоит из двух строк коротких (12 слогов) и двух длинных (19 слогов).
Образец короткой строки (7 + 5 = 12):
(53.1).
Образцы длинной строки (7 + 7 + 5 = 19):
а) (там же).
б) (там же).
«Гатические» размеры в молитвах: Ахуна Варйа — 7-f-9; Лида Вахишта (7-f-9)-f-(3-f-5); Арйемап Йшйо (4—j—7)-j—(3—[-5); Йенхо Хатам — 11 слогов.
Встречаются в Авесте элементы начальной рифмы, перемежающейся с анафорой, например в орнаментированной созвучиями «Гата Вохухшатра» («Ясна», 51) (что прошло незамеченным исследователями Авесты).
Наличие элементов начальной аллитерационной рифмы (созвучия) можно отметить также в другой гате («Ясна», 32), в стихах 9 и 10.

Образная система гат настолько тесно связана со всем содержанием, что в качестве основных ее особенностей следует указать: универсальную поляризацию, склонность к скотоводческим образам, стремление к симметричности (в частности, к троичности).
Универсальная поляризация выражается в том, что почти в каждой строфе противопоставляются положительные образы отрицательным. Противопоставляются добрые и злые божества и все, что к ним относится: Арте — Друдж; доброй мысли и намерению — злая мысль и намерение; Дому песнопения (месту пребывания Ахуры) — Дом лжи (место пребывания Друджа); скотоводу — нескотовод; добру — зло; правде — ложь; размеренной речи — неразмеренная речь; истинному пророку — лжепророк; верному жрецу — неверный (карапан) и т. д.
^”Образы, связанные со скотоводством, иногда приобретают метафорический характер:
Деяния, что совершу я, а также прежде содеянное И то, что благодаря благой мысли стало л юбочным для глаза, — Свет солнца и сверкающий б ы к полуди я —
Все это да послужит восхвалением тебе, о Владыка Всеведущий. (50.10)
Я хочу воздать вам [ахурам], запрячь быстрых коней Победоносных, служащих возвеличению вашему,
Сильных преданностью Арте и Boxy Мане, о Мазда,
Таких, на которых вы домчитесь к нам.
Будьте же готовы помочь мне. (50.7)
Метафорическое употребление слов свидетельствует о многозначности слова. Вследствие этого «терминологические» обозначения приобретают самый различный смысл:
Арта — это и название божества, сына Ахуры, и образ духа огня, и функция этого божества — наилучшего распорядка, и самый распорядок, и справедливость, правдивость и благое поведение.
Армаити (Арматай) — и название божества, дочери Ахуры и сестры Арты, и образ духа земли, и функции его — преданности, и сама преданность и т. п.
Эшма – божество зла и грабежа, и самый грабеж, и ненависть и т. п.
Потому перевод .«терминологических» слов и не должен быть однообразным, однозначным, а может варьироваться в зависимости от контекста.
Вместе с тем намека, нарочитой иносказательности, подтекста в гатах нет. Они слишком ясны и бесхитростны в своих речениях.
Симметричность выражается в склонности к равномерности, троичности, различным поэтическим фигурам. Равномерность выражается прежде всего в метрической и строфической структуре гат, о чем говорится выше. Именно эта поразительная стройность, связанная с пророческим откровением, владением «тайными», магическими словами и искусством их соединения и сцепления, производила, вероятно, на слушателей неотразимое впечатление. Поэзия ведь и отождествлялась с равномерностью, звуковой и смысловой организованностью, магической силой слова.
Все остальные элементы симметрической гармонии усиливали подобное восприятие. Такова универсальная троичность: моральная триада — мысль, слово, дело; божественная троица — Ахура, Арта, Boxy Мана; земная троица — дом (семья), община, область. Подобные «триады» пронизывают все гаты, повторяясь бесконечно.
Смысловая несвязанность строф между собою, их дезинтеграция возмещается межстрофической связью, анафорами, вопросами и различного рода повторами, образцы которых достаточно ясно могут быть прослежены в приведенных примерах из гат. 
Обычны для гат также различного рода параллелизмы, иногда в сочетании с хиазмом. Примером может служить следующий хиазм:
«Из этих двух духов избрал себе Лживый злодеяние, Праведность — избрал для себя Дух священный. . .» Хиазм проведен так:
Для того чтобы дать представление о художественных особенностях целой гаты, приводится в заключение перевод одной из них, в котором переданы формальные особенности подлинника (перевод отредактирован поэтом Б. Слуцким). Переводимая гата (28) содержит моление пророка Заратуштры о том, чтобы Ахура Мазда одарил его чудодейственным словом — «мантрой». Читатель сумеет по этому переводу почувствовать один из метров гат, а именно: шестнадцатисложник — А^унаД. В гате 11 строф по 3 строки.
В этой гате встречаются и свойственные гатическому стихосложению рифмоиды, и дезинтеграция строк и строф, связанных, однако, между собою внутренней связью, и особенно повторяющейся в каждой строфе триадой: Ахура Мазда — Boxy Мана — Арта, а также упоминанием имени 3 а- ратуштры в шестой строфе, что характерно для хвалебных гат.
1. С упоением молюсь | простираю к Мазде руки я,
Чтобы добрый дух сперва | принял все, что приготовил я,
С Артой радуются пусть | Boxy Мана и Душа быка!
2. Мазда, Мудрый Властелин, | Boxy Мане верно я служу,
Дай мне оба мира в дар— | мир вещей, а также мир души!
За служенье Арте дай | всё, что праведному следует!
3. Boxy Мана, Дух скота, | славлю рассудительность твою,
Мазду с Артою пою, | Мать-Арматай пусть придаст вам сил, Всех молю вас об одном, | чтоб на зов мой приходили вы!
4. В доме песнопения | Boxy Мане жизнь отдать готов,
Пусть за все мои дела | сам Ахура мне воздаст сполна,
А пока я жив, путем | Арты-Правды поведу людей.
5. Арта-Правда, Дух огня, | разве в силах я постичь, понять Boxy Ману и тебя, | хоть и ведаю, где к Мазде путь. Заклинанием твоим, | языком склоним врагов к добру!
6. Boxy Мана! Вразуми! | Пусть прибавит Арта силы мне!
Мазда, Заратуштре дай | слово чудодейственное то,
Что поможет наконец | одолеть всех злобных недругов! 
*7. Арта-Правда! За дела | дай мне щедрый, Ноху Маний дар! Мать-Арматай, укрепи меня | и вожди Виштаспу утверди!
Мазда, помоги певцу | сделать всех послушными тебе!
8. О хороший, лучший друг | Арты и порядка доброго,
Мазда, помоги певцу, | мне, и Фрашаоштро смелому!
И тем людям, что всегда | мысли Boxy Мины берегут.
9. Мы вас не прогневаем, | хоть бы и десятой долею Той хвалы, что воздадим | Арте с Boxy Маною.
Мазда, не наскучим вам, | о хранитель царства нашего!
10. А затем, кто заслужил | Арты дар и Boxy Мании дар,
Если Мазда их признал, | пожеланья их да сбудутся,
Чтоб постичь успех хвалы, | в стройных песнях, обращенных
к Вам.
И. В них я сохранил навек | облик Арты с Boxy Маною,
Мазда, я воспел тебя, | передай же мне из уст в уста Слово мудрое о том, | как впервые появилась жизнь!

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Памятники древнеиранской письменности – Авеста

Памятники древнеиранской письменности – Авеста

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

1. Состав

Памятники древнеиранской письменности – Авеста, священная книга зороастрийской религии, дошла до нас в двух основных редакциях (вариантах).

Первая редакция представляет собою сборник молитв на так называемом авестийским языке, записанных особым, авестийским алфавитом. Эти молитвы и ныне читаются зороастрийскими (парсийскими) священниками при богослужении. Сборник имеет одноименное с основной его частью персидское название—«Вендидад-саде» («чистый Вендидад», т. е. не сопровождаемый переводами и комментариями). Кроме того, в него входят «Висперед» и «Ясна». Все три части расположены вперемежку, в особом, канонизированном порядке.
Вторая редакция представляет собою в основном собрание тех же частей, что и первая, но расположенных в ином порядке, имеющем целью не чтение при богослужении, а систематическое изучение. Кроме того, авестийский текст в этой редакции, разбитый по книгам, главам и строфам, сопровождается комментированным переводом на среднеперсидском языке, записанным не авестийским, а пехлевийским алфавитом. Этот перевод-комментарий именуется «Зенд». Поэтому вторая редакция Авесты называется в отличие от первой «Авеста и Зенд» (в смысле «текст и толкование») или иначе (неточно) — «Зенд Авеста».
Состав Авесты второй редакции таков:
1. «Вендидад» (искаженное среднеперсидское слово «Видевдат», или «Джут Девдат» от авест. «Ви даёво датём», т. е. «Кодекс против дэвов») представляет собою свод законов и предписаний, направленных на отвращение злых сил и демонов (дэвов) и водворение праведности («аша», точнее «арта»). Содержит, преимущественно в форме диалогов между Заратуштрой и Ахурой Мазда, предписания о поддержании ритуальной чистоты, об искуплении грехов и различные культовые указания, а наряду с этим элементы мифологии. Состоит из 22 глав («фрагард», употребительно и «фаргард»).
2. «Висперед» (среднеперсидское «Виспрат» от авест. «Виспе ратаво» — «все владыки», т. е. «гении благих существ») содержит молитвенные песнопения (типа акафиста), состоит обычно из 24 глав, именуемых «карде» (от авест. «кёрёти»); число глав в разных рукописях колеблется. По содержанию примыкает к «Ясне».
3. «Ясна» (от авест. «йаз» — «почитать», «поклоняться», «йашт», т. е. «моление», «ритуал»; перс. тадж. «чашн» — «праздник») включает молитвы, произносимые при жертвоприношениях и богослужении, восхваления и литургические обращения к божествам. Состоит из 72 глав, именуемых «ха» (авест. «хаити», «хатай»), в том числе 17 глав так называемых гат (тадж. «гах» — «музыкальный такт», «песня»), считающихся наиболее древней частью Авесты, хотя по содержанию некоторые яшты, возможно, древнее гат.
4. «Яшт» («почитание», «восхваление», от авест. «йаз» — «почитать») — хвалебные гимны, 22 песнопения, посвященные различным зороастрийским божествам, содержат особенно много мифологических элементов.
5. «Малая Авеста» (перс. «Хорде Авеста», от среднеперс. «Хвартак апастак») включает некоторые краткие молитвенные тексты, в том числе на среднеперсидском языке: пять молитв («нйаишн») Солнцу, Митре, Луне, Ардвисуре и огню Вархрана, пять гимнов («гах»), четыре благословения («афренакан»), два тридцатидневника («сюдючак»)— длинные реестры всех почитаемых божеств и духов для тридцати дней солнечного месяца идр. По традиции в «Малую Авесту» обычно зачисляют и «Яшт».
Кроме того, существуют авестийские фрагменты в форме небольших сборников («Эхриатастан» — жреческий кодекс и «Нирангистан» — ритуальный кодекс), собрания цитат в среднеперсидском трактате «Афрени дахмон», называемом иначе по первому встречающемуся в нем авестийскому слову «Аогемадаеча», а также — разрозненные цитаты в пехлевийской литературе. Эти фрагменты интересны для изучения языка Авесты и зороастризма. Для целей, поставленных в настоящей работе, они менее важны.
Содержание сохранившегося текста Авесты, особенно отрывков и частей, представляющих художественную ценность, может быть подробнее изложено следующим образом.
«Вендидад». Первые его три главы особенно интересны по содержащимся в них элементам народных воззрений. В этих главах речь идет, по существу, о земле, игравшей в жизни оседлых народностей Средней Азии и Ирана столь большую роль.
В главе 1 излагается легендарная география, характеристика «добрых» и «злых» земель. Ахура Мазда создает мирные края, страны Добра. Ангра Маиью в противовес ему насаждает в них Зло.
Глава начинается словами:
(1) «Сказал Ахура Мазда Сиитамыду Заратуштре:
— Я, я, о Спитамид Заратуштра, превратил безрадостное место в мирный край». Далее следует перечисление 16 стран.
(2) «В качестве первой из лучших местностей и стран создал я, Ахура Мазда, Арйана Вэджа у прекрасной [реки] 5 Даитйа.
Но там создал злокозненный Ангра Маныо в качестве бича страны [выводок] рыжеватых змей и ниспосланную дэвами зиму».
(3) «Там — десять зимних месяцев и два летних месяца, и они холодны — для воды, холодны — для земли, холодны — для растений, и это — середина зимы и сердцевина зимы, — а на исходе зимы — чрезвычайные паводки».
(4) Вторая страна, созданная Ахурой Мазда, — «Гава [может быть, область], где проживают согды». В противовес добру злокозненный Ангра Манью создал в качестве бича страны вредоносных мух, зло жалящих и губящих скот.
(5) Третья страна — Моуру (Маргав), «могучая, праведная [преданная Арте]»; в противовес создан бич страны — греховные похоти [?].
(6) Четвертая страна — «Бахди, прекрасная с вознесенными знаменами», и там — бич страны — муравьи, пожирающие хлеб [?].
(7) Пятая страна — «Нисайа, что между Моуру и Бахди» [может быть, по Дармстетеру: «между которой и Бахди — Моуру»]; бич страны — греховное неверие.
(8) Шестая страна — «Харойва, разделяющая воды» [может быть: «где покидают дома» в случае смерти жильца]; бич страны — «москиты» [или «плач и стоны»].
(9) Седьмая страна — «Вэкерта — обитель [Пречистого] Ежа»; бич страны — злая пери Хнантаити, соблазнившая Керсаспу.
(10) Восьмая страна — «Урва, богатая лугами»; бич страны — злые властители.
(11) Девятая страна — «Хнента, где проживают вэркане»; бич страны — противоестественный грех — педерастия, «которому нет искупления».
(12) Десятая страна — «Харахваити, прекрасная»; бич страны — грех, состоящий в зарывании трупов в землю [т. е. осквернение земли], чему также «нет искупления».
(13) (14) Одиннадцатая страна — «Хэтумант, роскошный, величественный»; бич страны — злые колдуны, чародействующие во имя Зла.
(15) Двенадцатая страна — «Рага, охватывающая три области»; бич страны — злостное безграничное неверие.
(16) Тринадцатая страна — «Чахра, могучая, преданная Арте»; бич страны — грех, вываривание частей трупа [?], которому «нет искупления».
(17) Четырнадцатая страна — «Варна четырехугольная, где родился Трэтона, победитель Ажи-Дахака»; бич страны — болезни и чужеземные — неарийские владыки.
(18) Пятнадцатая страна «Хапта Хиндав» [«Семь Хинду»]; бич страны — болезни и засуха.
(19) Шестнадцатая страна—«Упа Аодэшу Рангхайа» [т. е. «у истоков [реки] Рангха»], «где проживают не имеющие главы» [т. е. либо буквально — головы, либо — властителя]; бич страны — ниспосланные дэвами морозы и «таожийский» [?] владыка страны».
Заканчивается глава словами:
(20) «Существуют и другие прекрасные, чудесные, бесценные, обжитые и сверкающие местности и страны».

Этой «географической поэме» посвящено множество исследований. В основном они представляют собою попытки определить, насколько отвечают реальной действительности сообщаемые сведения, что в них легендарного, неточного, как локализовать перечисленные «страны Добра» и т. п. Относительно полную сводку подобных исследований содержит книга А.О. Маковельского. По приведенным в ней данным и таблице можно установить следующую идентификацию «стран Добра» с более поздними географическими названиями разных местностей:
1. Ариана Вэджа (Аирйана ваеча — «арийский простор») — мифическая страна, прародина арийских племен, по мнению разных ученых: Хорезм; либо местность на берегу Аракса; либо область в бассейне Аму и Сыр-Дарьи (древнегреческие названия: Оке и Яксарт).
2. Гава — Согдиана.
3. Моуру (Маргав) — Маргиана (Мерв; ныне Мары).
4. Бахди — Бактрия (Балх).
5. Нисайа — Ниса, столица Парфии.
6. Харойва— Герат.
7. Вэкерта — Кабул.
8. Урва — Туе в Хорасане (?); округ в Исфахане (?).
9. Хнента — Гиркания.
10. Харахваити— Гарут (связан с Арахозией).
11. Хэтумант — область в бассейне Гильменда.
12. Рага — город и местность в Мидии, Рей (вблизи нынешнего Тегерана).
13. Чахра — местность в Хорасане (?).
14. Варна — южная прикаспийская область (?).
15. Хапта Хиндав — область в бассейне Инда, Пенджаб (?).
16.«У истоков Рангха» — мифическая страна. Имеются и другие толкования.

В главе 2 излагается миф об Йиме, интересный, в частности, рассказом о трехкратном увеличении им площади земли, о построении ограды (вары) для охранения людей, животных и растений от потопа. В миф об Йиме проник также отголосок древнейших представлений индоиранских племен о возникновении земли из воды.
Последовательность изложения такова.
(1) «Спросил Заратуштра Ахуру «Мазда: „О Ахура Мазда, дух святейший, творец мира телесного, истинный [букв.: артоиочитаемый]! С кем из людей ты, о Ахура Мазда, беседовал до меня, Заратуштры? Кого ты впервые научил ей, религии Ахуры и Заратуштры?“ (2) И сказал Ахура Мазда: „С Йимой прекрасным, богатым стадами, о праведный [букв.: преданный Арте] Заратуштра, с ним первым из людей я, Ахура Мазда, беседовал до тебя, Заратуштры, ему я объявил ее, религию Ахуры и Заратуштры. (3) И ему, о Заратуштра, сказал я, Ахура Мазда: „Будь готов, о Йима прекрасный, сын Бивахванта,изучать и охранять мою религию”. И ответил мне тот Йима прекрасный, о Заратуштра: „Я не создан и не учен тому, чтобы религию изучать и охранять”. (4) И ему, о Заратуштра, сказал я, Ахура Мазда: „Если ты не готов, о Йима, изучать и охранять мою религию, то взращивай мой мир и увеличивай мой мир. Будь готов стать защитником, охранителем и надсмотрщиком мира”. (5) И ответил мне тот Йима прекрасный, о Заратуштра: „Я, я буду мир твой взращивать, я буду мир твой увеличивать, я буду готов стать защитником, охранителем и надсмотрщиком мира. Да не будет под моим господством ни холодного ветра, ни горячего, пи болезней, ни смерти”. (6) И дал я, Ахура Мазда, ему два орудия: золотую стрелу и золотом украшенную плеть. . . (8) И прошло триста зим царствования Йимы. И после этого наполнилась у него земля мелким и крупным скотом, и людьми, и собаками, и птицами, и красными огнями, пылающими. Не находилось места для мелкого и крупного скота и людей. (9) И объявил я Йиме: „О Йима прекрасный, сын Вивахванта! Наполнилась земля скопищем мелкого и крупного скота, и людьми, и собаками, и птицами, и красными огнями, пылающими. Не находилось места для мелкого и крупного скота и людей”. (10) И направился Йима к свету, к полдню, против нити солнца. Тогда рыл он землю золотой стрелой, стегал ее плетью, так приговаривая: „Дорогая, святая Армаити [= земля]! Подвинься, расступись ты, чтобы служить лоном для мелкого и крупного скота и людей”. (И) И раздвинул Йима землю, на треть больше стала она, чем раньше. И расположились на ней мелкий и крупный скот и люди но своей воле и желанию, как им хотелось». (12—15) «И прошло шестьсот зим царствования Йимы. . .» [и т. д., снова переполнилась земля, Йима таким же образом увеличил ее на две трети]. . . (16—19) «И прошло девятьсот лет царствования Йимы. . .» [и т. д., пока Йима не увеличил землю на три трети].
(20—32) Как и предупредил Ахура Мазда Йиму, наконец наступила зима с суровыми морозами, а обильная вода после таяния снегов затопила пастбища. Чтобы охранить от мороза и наводнения живые существа, Йима, как и было предсказано ему Ахурой Мазда (33—38), построил ограду (вара) длиною в лошадиный бег (чартав) по всем четырем сторонам. Туда он снес семена мелкого и крупного скота, людей, и собак, и птиц, и огней красных, пылающих. . . Туда он провел воду по пути длиною в хатру [хатра — предположительно тысяча шагов], там построил улицы, там построил он жилища, «и подпол, и преддверие, и стояки, и окружной вал» («катёмча фраскёмбёмча фраварёмча паириварёмча»; 39—43). И так возникла жизнь человеческих общин, и среди них утвердилась религия Ахуры и был признан Заратуштра.
В главе 3 восхваляется земледелие, объявляемое священным, богоугодным. Изложение ведется в форме вопросов и ответов.
Что всего более любезно и что всего более ненавистно Ахуре Мазда? Любезно: поклонение ему огнем и млеком и служение божеству нив и пастбищ — Митре и лугов — Раману; построение жилья, обеспеченного огнем, скотом, женой и детьми; насаждение сельскохозяйственных растений и деревьев; орошение; разведение скота крупного и мелкого и унавоживание почвы. Ненавистно: поклонение Ангра Манью, несоблюдение ритуальной чистоты, особенно при погребениях:
(2) «О творец телесного мира, истинный! Какое . . . место на земле является наилюбезнейшим? И сказал Ахура Мазда:
— Поистине там, где праведный человек (ашаван) воздвигает дом, наделенный огнем и млеком, женой, детьми и хорошими стадами
(3) , в этом доме тогда обилие скота, обилие праведности, обилие корма, обилие собак, обилие жен и обилие детей, обилие огня и обилие всякого житейского добра (4). . . Поистине и там, о Спитамид Заратуштра, где возделывают побольше хлеба, трав, растений и съедобных плодов, где орошают сухую почву или осушают почву слишком влажную (5). . . более всего выращивают мелкий и крупный скот (6) … где крупный и мелкий скот дает больше всего навоза. . . (25) Тот, кто обрабатывает эту землю, о Спитамид Заратуштра, левой рукой и правой, правой рукой и левой, тот воздает [земле] прибыль. Это поистине подобно тому, как любящий муж дарует сына или другое благо своей возлюбленной жене, покоящейся на мягком ложе.
(26). . . Так говорит [ему] земля:
— О ты, человек, который обрабатываешь меня левой рукой й правой, правой и левой, (27) поистине буду я производить всякое пропитание и обильный урожай. . . (28) Тому, кто не обрабатывает эту землю, о Спитамид Заратуштра, левой рукой и правой, правой рукой и левой, тому земля говорит так: „О ты, человек, который не обрабатываешь меня. . . (29) поистине вечно будешь ты стоять, прислонившись, у чужих дверей, среди тех, кто попрошайничает; поистине вечно будут мимо тебя проносить яства, их пронесут в дома, где и без того обилие богатства. . . (31) Кто сеет хлеб, тот сеет праведность (Иб йаом карайбити, ашем карайбити). . . (32) Когда хлеб готовят [для обмолота], то дэвов прошибает пот. Когда подготовляют мельницу [для помола зерна], то дэвы теряют терпение. Когда муку подготавливают [для квашни], то дэвы стонут. Когда тесто подготавливают [для выпечки], то дэвы ревут от ужаса“».
Остальные главы «Вендидада» носят ярко выраженный жреческий характер. Однако и в них отражаются порою древние народные представления и содержатся некоторые интересные социально-исторические сведения.
Главы 4 — 9 законодательные, о грехах и наказании, об искуплении, ритуальной чистоте, очищении от мертвецов; в главе 8 говорится об отвращающем нечистую силу взгляде собаки (сагдйд).
Главы 10—12 содержат молитвенные формулы, отражающие культ огня, воды, земли, скота, деревьев, растений, а также различные очистительные молитвы.
В «Вендидаде» в ряде случаев цитируются «Гаты». Например, в главе 10 четвертый стих состоит из цитат отрывков «Ясны»: 28.1; 35.2,8; 39.4; 41.3,5 ; 43.1; 47.1; 51.1; 53.1. Сплошь
из цитат из «Ясны» состоит также восьмой стих этой главы (27. 14; 33. И; 35. 5; 53. 9).
В главах 13—14, излагающих различные ритуальные предписания, представляют интерес призывы к почитанию собаки и упоминание (13.44; 14.8, 9, 10) трех сословий: жрецов, воинов и земледельцев-скотоводов.
Главы 15—16 вновь заполнены повторяющимися формулами и предписаниями о чистоте, занимающей в зороастрийском кодексе одно из центральных мест. В этих главах говорится о ритуальной чистоте и о пяти грехах, причем в числе самых тяжких наряду с нарушением женской чистоты признается ранение собаки, дача ей неподходящей пищи. Здесь вновь нашли свое отражение не столько отголоски тотемистического культа, сколько взгляды оседлых племен на укрепление хозяйства, скотоводства.
Глава 17 — скучнейшие предписания об уходе за ногтями и волосами, однако интересные, поскольку, например, и в старом таджикском быту сохранял ось почтительное отношение к ногтям и волосам, приписывание им парциальной души и магической роли.
В главе 18 (о показном и истинном благочестии) интересно упоминание о культе посланца Ахуры Мазда — благовестника Сроша и о его птице — петухе.
Изложение становится более драматическим и увлекательным, хотя и остается сугубо жреческим, в главе 19. Здесь рассказывается о попытке Ангра Манью, дэва дэвов ( с севера), с помощью дэва лжи — Друджа уничтожить — убить или искусить — Заратуштру. На помощь приходит Ахура Мазда. Приводится молитвенное обращение к бесконечному времени Зурван (Зрвана акарана, 19, 16). Далее все силы добра, и материальные, и духовные, смешиваются: воздух, ветер, фравашай, Митра, Сроша, воды, растения, Амеша Спента, воздействующее слово (Мантра Спента), мифическая рыба Кара (19. 42), небо, озера и т. д. В этом особенно сильно чувствуются ранние представления о неразрывности конкретных и абстрактных духов и предметов. В этой главе (19. 29—30) рассказывается, как души мертвых доходят до моста Чинвад. Сюда приходит прекрасная, бодрая, высокая дева. Она низвергает зловредные души дурных людей во тьму; души же праведников проводит через мост Чинвад на сторону гор Хара. Они идут в Гаронмана (обитель песнопения, местожительство богов). Далее говорится о приобщении их к божествам и т. д.
В заключительных главах представляют интерес: в 20-й — рассказ о Трита, первом лекаре из людей-первозаконников (Парадата; перс. тадж. Пешдодиён), и о преодолении болезней и чар колдунов и ведьм (пери); в 21-й — молитвы и восхваления священного быка, облаков, солнца, луны, звезд, гор Хара, беспредельного света; в 22-й — яркое описание борьбы Ахуры Мазда с Ангра Маныо и обращение Мазда за помощью к Заратуштре.
Заканчивается книга словами: «Есть лишь один путь, это путь праведности (аша, арта), все остальные — беспутье». Так резюмируется одна из основных идей Авесты — противопоставление служителя праведности (ашаван, артаван) служителю лжи (дрёгвант). Подобной же сентенцией завершаются и «Висперед» и «Ясна» («Ясна», 72. И).
«В и с п е р е д» (среднеперсидск.: Виспрат) — целиком жреческая, молитвенная книга, несколько сходная с ветхозаветной книгой «Левит», состоящая из 24 глав, в которой в отличие от «Вендидада» и «Ясны» имя Заратуштры встречается редко (4.2; 11.19; 12.1; 13.1; 15.1; 26.2). «Висперед»—это дополнение к «Ясне», ее позднейшая часть, восхваляющая уже и сами «Гаты», входящие в «Ясну».
«Я с н а», самая объемистая часть Авесты, может рассматриваться как состоящая из трех частей (первая — главы 1—27; вторая — 28—53; третья — 54—70) и 71—72 заключительных глав.
В первой части, содержащей молитвы и славословия Ахуре Мазда, Амеша Спента и бесконечному реестру благих существ, особенно привлекают внимание некоторые главы.
Так, глава 9 сообщает о том, как Хома (Хаома) приходит к Заратуштре и просит о благодеянии — принять его в пищу. Далее говорится о первых людях, служителях Хомы, из которых четвертый человек Пурушаспа, является отцом Заратуштры.
По существу, эта глава «Ясны», посвященная одному божеству — Хоме, по своему характеру больше походит на «Яшты». Ввиду особого интереса для изучения мифологических представлений приводим отрывок из этой главы.
(2) «Я есмь. . . Хома праведный, устраняющий смерть, меня снаряди. . . [сок] мой выжимай в пищу, для моего прославления воспевай меня … (4) … Вивахвант был первым человеком, который выжимал мой [сок] для телесного мира. Та на него благодать снизошла, та его постигла удача, что у него сын родился—Йима, блестящий, богатый стадами, сиятельнейший среди рожденных, солнцеподобный между людьми, что сделал в свое царствование бессмертными и животных и людей, незасыхающими и воды и растения, дабы питались пищей неувядаемой. (5) В царствование Йимы могучего ни мороза не было, ни зноя, ни старости не было, ни смерти, ни зависти, дэвами порожденной. (7) … Атвйа был вторым человеком, который выжимал мой [сок] для телесного мира. Та на него благодать снизошла, та его постигла удача, что у него сын родился из дома богатырского, Трэтона, (8) который убил чудовище Дахака, [имевшего] три пасти, три головы, шесть глаз, [обладавшего] тысячью сил, всесильного дэва Друджа, опасного для мира, зловредного, которого, всесильного Друджа, произвел Ангра Манью против телесного мира, на погибель правдивости миров. . . (10) . . . Трита, из Самов лучший, был третьим человеком, который выжимал мой [сок] для телесного мира. Та на него благодать снизошла, та его постигла удача, что у него [два] сына родились — Урвахшайа и Керсаспа — блюститель веры один из них и законодатель, а другой — высокий ростом, юноша кудрявый, палиценосец, (И) который убил чудовище Срувар [может быть, «рогатое»], коней глотавшее, полное яда желтого, по которому яд [желтый] бил струей вышиною в сажень, – на котором Керсаспа в металлическом [может быть, „в железном котле“] пищу варил в полуденное время, и разогрелся тот змей и взвился, из-под металлического [может быть, „железного котла“| выскочил и шипящую воду разлил; подавшись назад, потрясенный, отскочил мужественный Керсаспа (Кёрёсаспб)».
Главы 10—11, как бы завершающие главу 9, содержат славословие Хоме и трем чистым существам — быку, лошади, Хоме. Приведем пример из главы 10:
(3) «Я славлю и облако и дождь, которые дают расти твоему телу на вершинах гор, я славлю высокие горы, где ты вырос, о Хома!
(4) Я славлю широкую, обширную, неустанно производящую, благодатную землю, твою опору, о Хома праведный! Я славлю поле, где ты, благовонный, растешь, смелое и прекрасное растение Мазды; О Хома. . . (5) размножайся [силою] моей молитвы всеми своими корнями, всеми побегами и всеми ветвями».
Глава 12 — продолжение (начиная с главы 11.17—19) изложения зороастрийского символа веры («фраорётай»; см. «Ясна», 13.8), направленного против дэвов, содержит восхваление божеств триединства: благой мысли, слова и дела. Ахура, говорится здесь, создал быка и первородного чистого человека. Упоминаются род царей Кавай Виштаспа («Каяниды» у Фирдоуси) и первые последователи Заратуштры: Фрашоштра и Джамаспа. Излагается также идея прихода Саошйанта (мессии).
Из разных молитвенных формул следует отметить следующие: в главе 19 — молитва Ахуна Варйа (йата а^у ваирйб — первая из молитв, равная по святости гатам); в главе 20 — молитва Аша Вахишта (ашём воху вазхиштём астй — вторая из молитв, равная по святости гатам); в главе 21 — молитва йец^ё ^атам — третья из молитв, равная по святости гатам; а в главах 22 и 26 — славословия в честь духов предков — фравашай (напоминающее «Фравартин-Яшт»).
Вторая часть «Ясны» содержит пять групп гат и, таким образом, является одной из древнейших частей Авесты.
Главы 28—34. «Гата а^унаваитй», в том числе знаменитая 30-я глава о возникновении Добра и Зла и извечной борьбе между ними.
Главы 35—41. «Ясна ^аптац^атай» («Семиглав»), приравниваемая к гатам, в том числе глава 39 — восхваление души быка (геуш урван) и творца быка (геуш ташан).
Глава 42—восхваление вод, гор, земли и неба, рыбы Васй, осла Хара, моря Ворукаша, растения Хома и др.
Главы 43—46. «Гата уштаваитй», в том числе вдохновеннопоэтическая молитва Заратуштры «Куда бежать?» (глава 46).
Главы 47—50. «Гата спёцта маинйу». О моральных обязательствах, о загробной жизни и др.
Глава 51. «Гата во^ухшатра»—о возмездии и царстве небесном, а также резкая отповедь лживым жрецам, противникам оседлости и земледелия — карапанам, противопоставление им истинных жрецов огня — атраванов. Восхваление первых последователей Заратуштры (Виштаспа, Фрашоштра, Джамаспа, Мадйомонха).
Глава 52. Восхваление и благие пожелания творениям Ахуры и зложелания Ангра Манью (считается второй ^аптац^атай, вторым «Семиглавом»).
Глава 53. «Гата вахиштбиштй ». Проповедь Заратуштры на свадьбе своей дочери и призыв насаждать религию силой (53. 8).
Из третьей части следует упомянуть главы: 54 — молитва Арйеман Ишйо (а аирйёма ишйб), посвященная четвертой молитве, равной по святости гатам; 56, 57 — молитва Сроше (глава 57 из тринадцати частей), о его борьбе с дэвами и с Эшма [=Асмодей]; 58 — восхваление молящегося; 62 —молитва божеству огня Атару; 65 — молитва богине воды — Ардвисуре Анахите (ср. «Яшт», 5); 68 — молитва дочерям Ахуры Мазда — Ахурани.
Таким образом, пять групп гат включают 17 глав «Ясны».
Кроме того, к гатам причисляются семь глав «Ясна Хаптац- ^атай» (35—41), глава 52, считающаяся второй «Ясна Даптацхатай» (т. е. всего 25 глав), что составляет так называемую «Старшую Ясну» в отличие от остальных глав — «Младшей Ясны».
В парсийской традиции к гатам приравниваются по святости четыре основные молитвы: Ахуна Варйа («Ясна», 27.13), Аша Вахишта («Ясна», 27.14), Йенхе Хатам («Ясна», 7.27) и Ариеман Ишйо («Ясна», 54.1).
Заключительная часть «Ясны» (главы 71—72) содержит молитвы: в ответ одному из первых последователей Заратуштры, Фрашоштре, дается указание о том, что нужно почитать все божества, все слова Заратуштры и славословия.
Некоторые главы «Ясны» буквально повторяют друг друга, например 5 и 37, 18 (18.2 — 18.7) и 47; некоторые — 63, 64, 67 и 72 — состоят из собрания отрывков из различных других глав.
«Я ш т ы» отличаются от «Ясны» тем, что каждая молитва (яшт) посвящена только одному божеству (йазата), именами некоторых из них названы месяцы: 1 — «Охрмазд-Яшт» (посвящен Ахуре Мазда); 2—«Хафт Ама^распанд-Яшт» (семи Амеша Спента); 3 — «Аша Ва^ишт-Яшт»; 4 — «Харватат-Яшт»; 5 — «Ардвйсур-Яшт» (иначе Абан-Яшт); 6 — «Лваршёт-Яшт» (солнцу); 7 — «Ма^-Яшт» (луне); 8 — «Тиштр-Яшт»; 9— «Дрвасп- Яшт» (женскому божеству; иначе «Гбш-Яшт»); 10—«Мюф- Яшт» (Митре); 11 — «Србш-Яшт З^аДбхт» (ср. «Ясна», 57); 12 — «Рашн-Яшт» (божеству законности); .13 — «Фравартйн- Яшт»; 14 — «Вар^ран-Яшт» (Вертрагне); 15 — «Рам-Яшт» (восхваление «чиста» — «проницательность», «познание»); 16 — «Дён- Яшт»; 17 — «Ард-Яшт» (восхваление Ашай, дочери Ахура и Армаити, сестры Амеша Спента, божества справедливого воздаяния, «счастливой доли»); 18 — «Аштат-Яшт» (восхваление «аирйанам хварёнб», «арийского», величия = нимба); 19 — «За- мйаД-Яшт» (борьба за «каваём хварёнб» — «кавийское» величие — царственный нимб; иначе «Кайан-Яшт»); 20 — «З^бм-Яшт» (Хома); 21 — «Вананд-Яшт» (посвящен божеству одной из звезд); 22 — «З^аДбхт наск — 2» (о судьбе души после смерти; некоторыми исследователями считается вне яштов).
Для более полного представления о «Яштах» как о важнейшей в литературно-художественном отношении части Авесты приведем полностью пятый яшт и фрагменты из других яштов:
5. «Ардвйсур-Яшт»
I
(1) И сказал Ахура Мазда Спитамиду Заратуштре:
— Ты можешь восславить ради меня, о Спитамид Заратуштра, Ее, Ардвисуру Анахиту [иначе: Ардви могучую и непорочную], Широко разлившуюся, целебноносную,
Дэвам враждебную, вере Ахуры преданную,
Достойную того, чтобы телесный мир почитал ее,
Достойную того, чтобы телесный мир восхвалял ее.
Ее, страсть вызывающую, [ее,] Артой освященную,
Стадам покровительствующую, Артой освященную,
Дому и усадьбе покровительствующую, Артой освященную, Имуществу покровительствующую, Артой освященную,
Стране покровительствующую, Артой освященную .
(2) Ее, выращивающую семена всех мужей,
Подготавливающую к родам материнское лоно всех жен, Делающую легкими роды всех жен,
Наполняющую в урочный час нужным молоком женскую [грудь],
(3) Бескрайнюю, знаменитую,
Равную по длине всем водам,
Что здесь по земле текут,
Мощную, стекающую с вершин Хукарйа до моря Ворукаша.
(4) Все берега моря Ворукаша Приходят в волнение,
Вся середина его вздымается волнами,
Когда к ним притекает,
Когда к ним устремляется Ардвисура Анахита,
Которая тысячу заливов,
Тысячу притоков [имеет];
И каждый из этих заливов,
И каждый из этих притоков
Равен [расстоянию] сорока дней верховой езды
Всадника, кто в езде на коне искусен.
(5) И один приток этой воды моей Распространяется на все семь кишваров [частей света].
И приток воды моей
Струится непрестанно зимою и летом.
Она [Ардви] делает для меня прекрасными воду,
И семена мужей и материнское лоно жен,
И молоко женской [груди],—
(6) Тех, которых я, Ахура Мазда, произвел,
Чтобы дом и селенье, округ и страна процветали И чтобы защищать и охранять их,
И предохранять, и оберегать и обеспечивать.
(7) И вот пришла она, о Заратуштра,
Ардвисура Анахита,
От творца своего Мазды —сюда.
Воистину прекрасны ее руки,
Белые, более мощные, чем [бедра] коней.
Величием своим она красуется,
Прелестная, текущая потоком вышиною больше сажени И имеющая в мыслях [одно]:
(8) «Кто будет славить меня,
Кто почтит меня молоком, содержащим [сок] Хомы, Прочищенным как следует и процеженным Заотрой?
Чье желание мне нужно удовлетворить,
Тех, кто верен мне и послушен,
Дабы был он весел и бодр?»
(9) За это великолепие и величие
Хочу я ее внятной молитвой восславить.
Хочу я доброй молитвой и Заотрой восславить Адвисуру Анахиту, Артой освященную.
Так пусть же взывают к тебе,
Так пусть же тебя еще больше чтят,
О Ардвисура Анахита,
Молоком, содержащим [сок] Хомы,
Прочищенным как следует и процеженным Заотрой,
Чье желание мне нужно удовлетворить,
Тех, кто верен мне и послушен,
Дабы был он весел и бодр» .
II
(10) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(И) Передний направляет ее колесницу,
Поддерживая поводья у колесницы,
А в колеснице мчится она [Ардвисура],
Тоскующая по богатырю И имеющая в мыслях [одно]:
«Кто будет славить меня? . . .
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
III
(12) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(13) У нее четыре коня в упряжке,
Все одинаковой, белой [масти],
Одной породы, высокие,
Злонамеренность всех врагов преодолевающие,
И дэвов и людей,
Волшебников и пери,
Кавийских и карапанских властителей. . .
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
IV
(14) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(15) Она, могучая, светлая, высокая, стройная,
Чьи ниспадающие днем и ночью воды несутся,
Равные полноводностью всем водам,
Что здесь по земле текут,
Устремляется, полная силы, вперед.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
V
(16) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(17) Ей жертву приносил он, творец, Ахура Мазда,
В Арйана Вэджа у доброй Даитйи Молоком, содержащим [сок] Хомы,
Барсманом, готовностью помочь своим языком,
И мыслью, и словом, и делом,
Заотрой и уместными изречениями.
(18) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я сына Пурушаспы,
В Арту верующего Заратуштру,
Постоянно пестовал, обучая Согласно вере мыслить,
Согласно вере говорить,
Согласно вере действовать».
(19) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
VI
(20) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(21) Ей жертву приносил Хошйангха Парадата На вершине Хара —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(22) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я наивысшим властителем над всеми кишварами стал. Над дэвами и людьми,
Над волшебниками и пери,
Над кавийскими и карапанскими властителями;
Чтобы я две трети мазанских дэвов И служителей Друджа в Варне уничтожил».
(23) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему.
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
VII
(24) Р ефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(25) Ей жертву приносил он,
Блестящий, богатый стадами Йима,
На вершине горы Хукарйа —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(26) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я наивысшим властителем над всеми кишварами стал. Над дэвами и людьми,
Над волшебниками и пери,
Над кавийскими и карапанскими властителями;
Чтобы я от дэвов спас
Как имущество, так и богатства,
Как урожай, так и стада,
Как покой, так и почет».
(27) И даровала ему эту удачу
Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
VIII
(28) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(29) Ей жертву приносил трехпастный Ажи-Дахака В стране Баврай —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(30) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я все семь кишваров обезлюдил».
(31) Не даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
IX
(32) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(33) Ей жертву приносил сын из [рода] Атвйа,
Из дома богатырского Трэтоны,
В четырехугольной [стране] Варна —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(34) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем стал над [чудовищем] Ажи-Дахака, Имеющим три пасти, три головы, шесть глаз,
Обладающим тысячью сил,
Созданным на погибель мира праведности [Арты],
И чтобы я его обеих жен как добычу увел:
Обеих — Сангхавак и Арнавак,
Которые прекраснейшее материнское лоно имеют,
Обеих, которые для домашней жизни столь подходящи.
(35) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
X
(36) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(37) Ей жертву приносил могучий Керсаспа Перед лицом озера Пишина —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(38) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем стал над Гандарвой с золотыми пятками У волнами омываемого берега моря Ворукаша,
Чтобы я, могучий, дом служителей лжи [Друдж] Здесь, настигнув, поймал,
На земле широкой, выпуклой и бескрайней*
(39) И даровала ему эту удачу
Ардвисура Анахита,
Которая дарует всегда удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XI
(40) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(41) Ей жертву приносил злодей туранец Франграсйан Здесь, у края пропасти, —
Сотню коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(42) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
Добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я того Царственного Нимба [Хварно] достиг,
Который в середине моря Ворукаша находится,
Который арийским странам, теперешним и грядущим,
И который в Арту верующему Заратуштре принадлежит».
(43) Не даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XII
(44) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(45) Ей жертву приносил мужественный И деятельный Кавай У сан
На горе Эрзифйа, —
Сотню коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(46) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я наивысшим властителем над всеми кишварами стал. Над дэвами и людьми,
Над волшебниками и пери,
Над кавийскими и карапанскими властителями».
(47) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XIII
(48) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(49) Ей жертву приносил Богатырь арийских стран,
Хосрава, опора державы,
Перед лицом озера Нечаста,
Глубокого, с широкой водной поверхностью,—
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(50) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я наивыспшм властителем над всеми кишварами стал. Над дэвами и людьми,
Над волшебниками и пери,
Над кавийскими и карапанскими властителями;
Чтобы я из всех колесниц самой передней правил,
Но всю длину беговой дорожки,
И чтобы мне не попадать в западню, вырытую злодеем, Если он, злоумышленник, меня на коне победит».
(51) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XIV
(52) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(53) Ей жертву приносил мощный воин Туса,
На коне восседающий,
И просил он даровать ему силу,
Чтобы править колесницами,
И телесное здоровье, чтобы врагов издалека высмотреть, Супостатов одолеть,
Недругов одним ударом поразить.
(54) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем стал над богатырями,
От Вэсака происходящими сыновьями,
У прохода Хшатросука,
Наиболее высоко расположенной и возвышающейся, Артой освященной [крепости] Кангха,
Чтобы я воинство туранских земель вдребезги разбил:
50 раз бить 100 ударами,
100 раз бить 1000 ударами,
1000 раз бить 10 000 ударами,
10000раз бить 100 000 ударами».
(55) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XV
(56) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(57) Ей жертву приносили смелые,
От Вэсака происходящие сыновья,
У прохода Хшатросука,
Наиболее высоко расположенной и возвышающейся, Артой освященной [крепости] Кангха, —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(58) И они просили ее:
«Даруй нам такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы мы одолели мощного воина Тусу,
Чтобы мы воинство арийских земель вдребезги разбили: 50 раз бить 100 ударами,
100 раз бить 1000 ударами,
1000 раз бить 10 000 ударами,
10 000 раз бить 100 000 ударами».
(5$) Йе даровала им такой удачи Ардвисура Анахита.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XVI
(60) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(61) Ей жертву приносил Паурва,
Бывалый лодочник,
Когда благодаря победоносному богатырю Трэтоне Он взлетел на воздух в образе коршуна.
(62) Он непрерывно парил после этого В течение трех дней и трех ночей По направлению к своему жилищу,
Но не смог вернуться к себе.
К концу третьей ночи поспел он к утренней заре И к восходу Ардвисуры.
И на утренней заре Воззвал к Ардвисуре Анахите:
(63) «О Ардвисура Анахита!
Поспеши ко мне на помощь.
Окажи мне сейчас поддержку.
Я, если я благополучно опущусь На созданную Ахурой землю,
К своему дому,
Я воздам тебе тысячью жертвенных возлияний.
Из [сока] Хомы и молока,
Прочищенных как следует и процеженных Заотрой у вод Рангха».
(64) И устремилась к нему Ардвисура Анахита В образе девушки прекрасной,
Сильной, стройной,
Высоко подпоясанной, прямой,
Знатного рода, благородного.
От лодыжки и ниже была она обута в блестящие сандалии, Стянутые золотыми лентами.
(65) Она крепко схватила его за руки.
И тут же приключилось это — немедленно —
Что он, усердный, деятельный,
Очутился на созданной Ахурой земле,
В своем доме, живой и здоровый,
В целости и невредимости, каким он прежде был.
(66) Так даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие…)
XVII
(67) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(68) . Ей жертву приносил Джамаспа,
Когда он войско дэвопоклонников,
Приспешников Друджа,
В боевом порядке издалека [приближающееся] увидел, —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(69) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я одержал такую великую победу.
Какую все остальные арийцы, вместе взятые, одержат».
(70) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие…)
XVIII
(71) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(72) Ей жертву приносили Ашавазда, сын Пурудахштая,
И Ашавазда и Трита, сыновья Санйуждри,
У места [,посвященного] высокому богу,
Сияющему повелителю,
Обладателю быстрых коней, Апам Напату, —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(73) И они просили ее:
«Даруй нам такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы мы победителями стали над туранскими Данавами, И над отпрыском Асанбана, Кара,
И над отпрыском Асанбана, Вара,
И над доблестным Дурэкэта,
В борьбе за их добро и богатства».
(74) И даровала им эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XIX
(75) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . . )
(76) Ей жертву приносил Вистарав,
Он, Нотарид,
У воды Витангухаити,
Когда в правдивой речи Такое выразил словами:
(77) «Это по правде, истинно сказано,
О Ардвисура Анахита,
Что мною столько дэвопоклонников уничтожено,
Сколько волос у меня на голове.
Так открой же мне,
О Ардвисура Анахита,
Сухопутный ход через добрую Витангухаити!»
(78) И устремилась к нему Ардвисура Анахита В образе девушки прекрасной,
Сильной, стройной,
Высоко подпоясанйой, прямой,
Знатного рода, благородного.
Была она обута в золотые сандалии,
Богато украшенные, блестящие.
Одни вбды она остановила,
Другие заставила дальше течь;
Так освободила она сухопутный проход Через добрую Витангухаити.
(79) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие…)
XX
(80) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(81) Ей жертву приносил Йоишта из дома Фрйанов На неопалимом острове Рангха —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(82) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая и мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я вышел победителем над злейшим, ослепляющим Ахтйа И чтобы я сумел ответить на его вопросы,
На девяносто девять запутанных и каверзных вопросов, Которые задаст мне злейший, ослепляющий Ахтйа».
(83) И даровала ему эту удачу
Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXI
(84) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(85) Он, тот благодетельный Ахура Мазда, объявил:
«Снизойди и снова вернись,
О Ардвисура Анахита,
С тех звезд на созданную Ахурой землю.
Пусть смелые правители, властители страны,
Сыновья властителей страны, тебя восславят.
(86) И пусть всадники могущественные Тебя об обладании быстрыми конями и
об увеличении [своей] славы просят;
Пусть молящиеся жрецы . . .0 знании и о святости тебя просят И о победе, доставляемой Ахурой,
О его победоносном превосходстве;
(87) Пусть к браку готовые, усердные девушки. ..
Тебя.. . о добром благополучии просят
И о мужественном домохозяине;
Пусть роженицы, молодые жены,
О легких родах тебя просят:
Ты, ты будешь все это им предоставлять,
Ибо ты это сделать в состоянии,
О Ардвисура Анахита!»
(88) И вот пришла она, о Заратуштра,
Ардвисура Анахита,
С тех звезд на созданную Ахурой землю;
И сказала Ардвисура Анахита:
(89) «Воистину, о верующий в Арту Спитамид,
Тебя назначил Ахура Мазда
Ратавой [гением] телесного мира,
Меня же назначил Ахура Мазда покровительницей Всего творения тех, кто верует в Арту.
От моего великолепия и величия
Мелкий скот и крупный скот
И двуногие люди распространились по земле.
Я, поистине, охраняю все доброе,
Маздой сотворенное, от Арты исходящее,
Подобно тому, как хлев сохраняет овец.
(90) И просил Заратуштра ее,
Ардвисуру Анахиту:
«О Ардвисура Анахита!
Какой жертвой мне тебя восславить?
Какой жертвой мне тебя почтить,
Чтобы Мазда тебе путь раскрыл,
Путь не по эту сторону,
А по ту сторону солнечного шара,
Для того чтобы тебе никакого зла не смогли причинить Змеи и всякие Артны и Вавжаки,
И Варнавы и Варнававишы?»
(91) На это отвечала Ардвисура Анахита:
«Воистину, о верующий в Арту Спитамид!
Такой жертвой должен ты меня почтить,
Жертвой, которой должен ты меня прославить,
От восхода солнца до захода солнца:
Вот моя Заотра, ею ты должен наслаждаться;
Жрецы, которые святые изречения спрашивали,
Которые святые заповеди спрашивали,
И мудрый и искусный, который святое слово освоил,
Пусть ею наслаждаются.
(92) Но не должны моей Заотрой наслаждаться:
Ни один. . . ни болеющий горячкой,
Ни грыжей обремененный. . .
Ни одна женщина,
Ни один общинник,
Которые Гат не произносят,
Ни прокаженный, от [остальных] людей обособленный.
(93) Не приму я Заотры,
Если ее приносят мне в дар слепые, и глухие, и карлики, И слабоумные и. . . и припадочные,
Тем знаком отмеченные, которым с общего согласия Умалишенных отмечают,
Не должны одарять Заотрой ни те, у которых спереди горб, Ни те,- у которых сзади горб,
Ни карлики с безобразными зубами».
(94) И спросил Заратуштра Ардвисуру Анахиту:
«О Ардвисура Анахита!
Что происходит с твоей Заотрой?
Если тебе ее после солнечного захода Дэвопоклонники, служители Друджа, в дар приносят?
(95) На это отвечала Ардвисура Анахита:
«Воистину, о в Арту верующий Спитамид Заратуштра! Ужасные, паршой покрытые, язвами изрытые,
Такими отвратными — шестьсот и тысяча — являются Те, которые за спиной моей К этой Заотре прикасаются [?]. . .
Они служат лишь для прославления дэвов».
(96) Я хочу всеми почитаемую
Золотую вершину Хукарйа восславить,
С высоты которой [,равной росту| тысячи мужей, Ардвисура Анахита притекает,
Равная высотою всем водам,
Что здесь по земле текут,
Устремляясь, полная силы, вперед.
Рефрен 2 (За это великолепие. . . )
(97) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(98) Вокруг нее поклонники Мазды собираются С барсманом в руках.
Ей жертву приносили Хвовы,
Ей жертву приносили Нотариды:
Богатства просили Хвовы.
Владения быстрыми конями просили Нотариды:
И вскоре стали Хвовы
Владельцами богатств, могущественными,
И вскоре исполнилось желание Нотаридов:
Виштаспа получил во владения [табуны] самых быстрых коней Этих стран.
(99) Даровала им эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXIII
(100) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(101) Ее тысячи заливов И тысячи притоков,
И каждый из этих заливов,
И каждый из этих притоков
Равен [расстоянию] сорока дней верховой езды
Всадника, кто в езде на коне искусен.
У стока в каждый залив Стоит добротный дом,
Стооконный, сверкающий, тысячеколонный, прекрасной формы, На десяти тысячах опорных балках покоящийся,
Могучий дом.
(102) У каждого в доме возлежат на ложе
С прекрасным покрывалом, благоухающим, подушками
покрытым.
Притекает, о Заратуштра, Ардвисура Анахита С высоты [,равной росту] тысячи мужей,
Равная высотою всем водам,
Что здесь по земле текут,
Устремляясь, полная силы, вперед.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXIV
(103) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(104) Ей жертву приносил в Арту верующий Заратуштра В Арйана Вэджа у доброй Даитйи
Молоком, содержащим [сок] Хомы,
Барсманом, готовностью помочь своим языком,
И мыслью, и словом, и делом,
Заотрой и уместными изречениями.
(105) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я сына Аурватаспы,
Доблестного Кавай Виштаспу,
Постоянно пестовал, обучая

Согласно вере мыслить,
Согласно вере говорить,
Согласно вере действовать».
(106) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXV
(107) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(108) Ей в жертву приносил Высокий разумом Кавай Виштаспа Перед лицом моря Фразданав —
Сотню коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(109) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем оказался над Тантрйавантом,
Злой сущностью обладающим,
И над служителем дэвов — Пешана,
И над служителем Друджа — Арджатаспой В борьбе за их добро и богатства».
(110) И даровала ему эту удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXVI
(111) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(112) Ей в жертву приносил
На коне сражающийся Заириварай Перед лицом воды Даитйи —
Сотню коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(ИЗ) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем стал над служителем дэвов — Хумайака, Который с длинными когтями В восьми адских пещерах обитает,
И над служителем Друджа — Арджатаспой В борьбе за их добро и богатства».
(114) И даровала ему такую удачу Ардвисура Анахита,
Которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXVII
(115) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(116) Ей жертву приносил Вандарманиш, брат Арджатаспы,
У моря Ворукаша —
Сто коней, тысячу быков, десять тысяч овец.
(117) И он просил ее:
«Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я победителем оказался Над доблестным Кавай Виштаспой И на коне сражающимся Зариварай,
Чтобы я воинство арийских земель вдребезги разбил,
50 раз бить 100 ударами,
100 раз бить 1000 ударами,
1000 раз бить 10 000 ударами,
10 000 раз бить 100 000 ударами».
(118) Не даровала ему такую удачу Ардвисура Анахита.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXVIII
(119) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(120) Он, Ахура Мазда, четырех жеребцов сотворил:
Ветер и дождь, облако и град.
Всегда, о Спитамид Заратуштра,
Четыре жеребца заставляют ради меня Дождь лить и снег идти,
И источать воды, и градом бить,
Ардвисуре же на долю выпали девятьсот и тысяча [капель].
(121) Я хочу всеми почитаемую
Золотую вершину Хукарйа восславить.
С высоты которой [,равной росту] тысячи мужей,
Ардвисура Анахита притекает,
Равная высотою всем водам,
Что здесь по земле текут,
Устремляясь, полная сил, вперед.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXIX
(122) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(123) Золотой платок на груди придерживая,
Стоит она, добрая, здесь,
Ардвисура Анахита.
По голосу Заотара тоскующая,
Имеющая в мыслях [одно]:
(124) «Кто будет славить меня?
Кто почтит меня молоком, содержащим [сок] Хомы,
Очищенным и как следует процеженным Заотрой?
Чье желание мне нужно удовлетворить,
Тех, кто верен мне и послушен,
Дабы был он весел и бодр?
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
XXX
(125) Рефрен 1 (Ты можешь восславить ради меня. . .)
(126) Всегда можно увидеть ее,
Ардвисуру Анахиту,
В образе девушки прекрасной,
Сильной, стройной,
Высоко подпоясанной, прямой,
Знатного рода, благородного,
Облаченную в роскошную мантию С обильными складками, золотую.
(127) Держит она в руках барсман должной меры,
Похваляется серьгами,
Четырехгранными, золотыми.
Ожерелье носит благородная Ардвисура Анахита На прекрасной шее.
Стягивает она стан свой,
Чтобы груди ее были прекрасной формы,
Чтобы были они привлекательны,
(128) Сверху [на голову] надела Ардвисура Анахита диадему
С сотнями драгоценных камней, золотую,
Из восьми частей, в виде колесницы,
Украшенную лентами, прекрасную,
С выдающимся кольцом, хорошо сделанную.
(129) В бобровую шубу одета Ардвисура Анахита
Из трехсот бобров.. .
Сделанную в положенное время.
Меха обильно изливают на смотрящего Блеск золота и серебра.
(130) Итак, добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Такую милость прошу я от тебя, —
Чтобы я, будучи любимым,
Обширные царства обрел,
Где много варят пищи, получают большие куски,
Где фыркают кони, грохочут колеса,
Где взмахивают плетью, где много жуют,
Где припрятаны яства,
Где прекрасные ароматы,
В кладовых по желанию хранят В обилии все, что надо для хорошей жизни .
(131) Так, о добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Нужны мне два богатыря,
Один — двуногий и один — четвероногий.
Такой богатырь,
Что быстро [в поход] выступает
И в боях хорошо умеет
Колесницу [против врага] направлять;
Такой четвероногий, который оба фланга Широким фронтом [наступающего] вражеского войска Поворачивать назад заставляет Левый и правый, правый и левый.
(132) Ради этих моих молитв,
Ради этих моих восхвалений,
Ради того, что здесь происходит.
Снизойди сюда,
О Ардвисура Анахита,
С тех звезд на созданную Ахурой землю,
К дарующему Заотару,
К ладони, воздающей жертвенную влагу,
Переливающуюся через край,
Чтобы помочь нам;
Та, которая всегда дарует удачу просящему,
Заотру в дар приносящему,
Благочестиво жертвующему,
Чтобы все богатыри с победой к семье вернулись,
Подобно воинам Кавай Виштаспы.
Рефрен 2 (За это великолепие. . .)
8. «Тиштр-Яшт»
(4) Мы славим Тиштрйа,
Блестящую, сверкающую звезду,
Таящую в себе семена вод (афшчи¥рем). . .
(5) Мы славим Тиштрйа,
Блестящую, сверкающую звезду,
По которой тоскует и крупный и мелкий скот и люди.
(13) Первые десять ночей (паоирйао даса хшапанб)
Тиштрйа появляется в образе прекрасного пятнадцатилетнего
отрока (нарш кех,рпа пацчадасац^о).
(16) Вторые десять ночей. . . —
В образе златорогого быка (геуш кёвдпа заранйб срвах^е).
(18) Третьи десять ночей. . . —
В образе прекрасного белого коня (аспах;б кёвдпа
ауруша^б срйраз^б).
(26) И идет, о Спитамид Заратуштра,
Тиштрйа, блестящий, сверкающий,
К морю Ворукаша
В образе белого коня,
Прекрасного, златоухого,
С золотой уздою.
(27) А навстречу ему выбегает дэв Апоша В образе черной лошади,
Лысой, с лысыми ушами,
Лысой, с лысой шеей,
Лысой, с лысым хвостом,
Тощей [?J, безобразием пугающей.
(28) Вступают они врукопашную,
О Спитамид Заратуштра,
Тиштрйа, блестящий, сверкающий,
И Дэв Апоша.
Бьются они, Заратуштра,
В полуденное время,
И побеждает его, одолевает его Тиштрйа, блестящий, сверкающий,
Дэва Апошу.
(29) Прочь гонит его затем От моря Ворукаша,
На расстоянии в хатру (x;atfpo масац^ём)
[примерно 1000 шагов пути].
И поет хвалебную песнь Тиштрйа, блестящий, сверкающий,
Благо мне [ушта мб], Ахура Мазда,
Благо, воды и растения [ушта апб урвараосча),
Благо вере поклонников Мазды,
Благо вам, страны!
Каналы вод ваших Да текут без помехи К посевам с крупным зерном,
К травам с мелкими семенами,
Ко всему телесному миру!
(41) Мы славим Тиштрйа,
Блестящую, сверкающую звезду (Тиштрйм, старём раёвацтем хварёнацу^ацтём йазамаидё),
По которому тоскуют воды И стоячие и проточные,
Ключевые и речные, снеговые и дождевые:
(42) «Когда взойдет для нас Тиштрйа, блестящий, сверкающий?
Когда ключи струею полной,
Толщиною в лошадиное [бедро],
Потекут в прекрасные места,
В обители и на нивы и пастбища И проникнут до самых корней растений,
Дабы напоить их полной мерой?»
10. «Мщр-Яшт»
(6) Митру, обладающего широкими пастбищами,
Почитаем мы молоком, содержащим [сок] Хомы.
(7) Митру, обладающего широкими пастбищами, почитаем мы: Правдивого, красноречивого,
Тысячеухого, прекрасно сложенного, Десятитысячеглазого, высокого,
Дальнозоркого, могучего,
Не знающего сна, [вечно] бодрствующего.
(8) Которому молятся правители земель (даицз^упатайб), Выступающие на бой
Против кровожадных вражеских войск,
Против их сомкнутого строя,
Наступающие между рядами борющихся стран.
(11) Ему молятся воины (pafaGuiTapo),
Сидящие на крупах своих коней,
И просят силы для своих коней И здоровья для своего тела,
Дабы заметить издалека врагов,
Отбить противников,
Одним ударом одолеть ненавистных,
Враждебных супостатов.
(13) Он первый из небожителей [язатов] Поднимается над вершиной Хара,
Предшествуя бессмертному, быстроконному Солнцу; Первый овладевает
Прекрасными золотыми высями И оттуда, могучий,
Обозревает все арийские жилища,
(14) Где доблестные вожди (састарб)
Выстраивают свои многочисленные [войска] В боевые ряды,
Где высокие горы,
Изобилующие пастбищами и водами,
Дающими скоту [обильный корм];
Где глубокие озера С обширной водной гладью;
Где судоходные, широкие реки Бурными потоками устремляются К Ишката и Парута,
К Моуру (Маргав) и Харойва,
К Гава (СурДа) и Хваризаму. . .
(18) Если солжет ему
Глава ли дома (нмйна),
Или глава общины (вйс),
Или глава области (зацтав),
Или глава страны (да^йу, даиц^ав),
То Митра воспрянет,
Гневный и оскорбленный,
И разрушит он и дом,
И общину, и область, и страну. . .
(20) Солгавший Митре не ускачет на коне [конь
воспротивится ему]. . .
Копье, брошенное врагом Митры,
Полетит обратно,
Сколько ни творил бы злых заклинаний (аганам ма*ранам) Враг Митры.
(21) А если и ловко брошено
И попадет в цель — не поранит,
Сколько ни творил бы злых заклинаний Враг Митры.
Ветер отгонит копье,
Брошенное врагом Митры,
Сколько ни творил бы злых заклинаний Враг Митры.
(23) Митра отнимет силу у рук его,
Резвость у ног,
Зоркость глаз,
Чуткость ушей.
(28) … Он [Митра] дарит стада и детей [мужского пола] (вйранамча) тому дому,
Где творят угодное (хшнутб) ему;
Он разносит на части тот дом,
Где нанесли ему оскорбление (дбишто).
(35) Митру, обладающего широкими пастбищами,
Почитаем мы:
Правдивого, красноречивого,
Тысячеухого, прекрасно сложенного,
Десятитысячеглазого, высокого,
Дальнозоркого, могучего,
Не знающего сна, [вечно] бодрствующего,
Добывающего войско,
Тысячесильного, владычествующего, всеведающего.
(36) Он разжигает битву,
Он стоит среди битвы,
Он, стоя среди битвы,
Разбивает ряды воинов,
Бушуют все края Вышедших на бой рядов,
Колеблется ядро Кровожадного войска.
(37) Над ними властвуя,
Несет им гибель,
Сносит головы Солгавших Митре людей.
Летят во все стороны головы Солгавших Митре людей.
(38) Опустошаются мрачные логовища,
Необитаемые дома,
Где жили солгавшие Митре приверженцы лжи [ДрУджа], Убивающие праведных [преданных Арте].
Похищенный с пастбища бык по страшному Пути идет в полон,
В убежища солгавших Митре людей;
Волокут они его за своей колесницей,
Проливает он слезы,
И текут они по морде его.
(39) А стрелы их, орлиными перьями опушенные,
I С хорошо сделанного лука
Тетивой пущенные,
Не попадают в цель,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
Копья их, хорошо заточенные, острые С длинным древком,
Пущенные руками,
Не попадают в цель,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
Камни их, из пращи Рукой пущенные,
Не попадают в цель,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
(40) ^Ножи их,
Хорошо сделанные, вонзаемые В головы людям,
Не попадают в цель,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
Булавы их,
Хорошо пущенные, обрушивающиеся На головы людям,
Не попадают в цель,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
(41) Митра прогоняет [врагов],
Рашну их отпугивает,
Сроша, праведный, со всех Сторон их сгоняет
Навстречу небожителям [язатам],
А они предают боевые ряды смерти,
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
(42) Так говорят [они] Митре, обладающему широкими пастбищами: «О Митра, обладающий широкими пастбищами,
Быстрых коней наших эти [враги] От нас, о Митра, уводят!
Эти — наши сильные руки —
Ножами, о Митра, лишают мощи!»
(43) Тогда повергает их [врагов] ниц
Митра, обладающий широкими пастбищами,
50 раз бить 100 ударами,
100 раз бить 1000 ударами,
lOOO раз бить 10 000 ударам#,
10 000 раз бить 100 000 ударами.
Когда разгневанным, яростным,
Непримиримым бывает
Митра, обладающий широкими пастбищами.
(70) Митру, обладающего широкими пастбищами,
Почитаем мы:
Правдивого, красноречивого,
Тысячеухого, прекрасно сложенного, Десятитысячеглазого, высокого,
Дальнозоркого, могучего,
Не знающего сна, [вечно] бодрствующего,
Впереди которого шествует
Ахурой созданный Вертрагна (Вёрётрагнб)
В образе вепря,
Устремляющегося вперед,
Обладающего острыми зубами,
Мужественного, с острыми клыками,
Вепря, убивающего с одного удара,
Неприступного, когда он разъярен.
С пестрой мордой, стремительного,
Обладающего металлическими лапами,
Металлическими когтями, металлическим хвостом, Металлическими челюстями.
(71) Настигающего противника, неукротимого,
С мужественной смелостью
Разящего противника в бою,
И он не ограничивается [лишь] ударом,
Не довольствуется одним ударом,
Пока не переломит
Позвонков [спинного] хребта жизни,
Позвонков, источника жизненной силы,
>(73) Пока не развеет в прах
С одного раза и кости и волосы И в кучу не смешает И головной мозг и кровь Человека, солгавшего Митре.
(95) Он шествует после заката солнца,
Широкий, как земля,
Касается обоих концов этой обширной,
Выпуклой, бескрайней земли,
Обозревая все, что есть между землей и небесами. ..
(96) В руке своей он держит Булаву (вазрём) о ста шишках,
Ста острых гранях,
Которая устремляется и разит воинов.
[Булава эта] отлита из желтого металла (зарбиш айац^б), Из крепкого, золотого.
Это — самое мощное из оружия,
Самое победоносное из оружия.
(100) По правую руку его идет Добрый, праведный Сроша;
По левую — высокий,
Сильный Рашну:
Всюду, вокруг него,
Идут воды и растения,
«Фравашай [духи] праведных.
(125) Четыре жеребца ведут ту колесницу.
Все одинаковой белой масти,
Питающиеся небесным кормом и бессмертные.
Передние копыта и&
Конаны золотом,
Задние — серебром;
Все прикреплены к одному дышлу,
Все ходят под одним ярмом,
И поперечные перекладины ярма Прикреплены крючками из металла Чудесной работы. . ,
13. «Фравартии-Яшт»
В Авесте культ предков особенно отразился во «Фравартин- Ящте», представляющем, по существу, поминание душ (фравашай) предметов окружающей природы и всевозможных предков. Это — удивительный анимистический реестр имен.
Фравашай объявляются источником всего сущего:
(14) Благодаря их великолепию и величию
(аоц^ам райа хварёнад^ача)
Текут устремленные вперед воды Из неиссякаемых источников. . .
Произрастают из земли растения. . .
Веют ветры, разгоняющие тучи. . .
(15) Зарождаются у женщин дети. . .
Они легко рожают. . .
Они становятся беременными. . .
Фравашай защищают своих потомков:
(45) Благие, могучие, священные
Фравашай праведных в металлических шлемах,
С металлическим оружием [в руках],
С металлическими щитами
Сражаются на светозарных [полях] битвы,
Устремляясь с острыми кинжалами Уничтожить тысячи дэвов. . .
(65) Когда поднимаются воды Из моря Ворукаша. . .
Тогда отправляются могучие фравашай праведных, Многими-многими сотнями,
Многими-многими тысячами,
Многими-многими десятками тысяч
(66) Добывать воду, каждый для своей семьи (нафа),
Для своей общины (вйс).
Для своей области (зацтав),
Для своей страны (даиц^ав),
Так говоря: «[Неужели] должна наша земля Уничтожиться и иссушиться?»
(67) [Фравашай] снаряжаются на бой За свою родную землю,
За свой родной дом,
Где [каждый из них] пребывал,
И они подобны доблестному воину,
Который, препоясанный, обороняет нажитое самим имущество,
(68) И те из них, что побеждают,
Несут воду, каждый своей семье,
Своей общине, своей области,
Своей стране, так говоря:
«Пусть моя земля процветает и благоденствует».
В посвященную им декаду (Х^амаспатмаё дайа) [10—20 марта] фравашай
(49) Приходят из своих обителей
И бродят десять ночей, вопрошая:
(50) «Кто будет восхвалять и почитать нас,
Воспевать нас и ублаготворять,
Кто встретит нас щедро
С яствами и одеяниями в руках и восхвалением,
Кто, достойный [за это] высшего вознаграждения?»
(51) И тот, кто встретит их щедро,
С яствами и одеяниями в руках и восхвалением,
Тот достоин [за это] высшего вознаграждения,
Того человека могучие фравашай праведных,
Удовлетворенные и ублаготворенные,
Так благословляют:
(52) «Да будет в этом доме
Обилие скота и множество людей!
Да будет здесь резвый конь И прочная телега!
Да пребудет здесь муж маститый и красноречивый. . .»
(В. Б. Никитина усматривает в этом тексте описание древней мистерии «покойницкой игры») .
Сводку данных об этом «поминальном яште», содержащем десятки имен, легендарных и исторических, и именуемом в науке «Мемориальным списком», дает А. О. Маковельский [Маковельский, 78—84].
14. «Варсрран-Яшт»
В нем даны картины перевоплощения Вертрагны в верблюда, вепря, сокола и т. д., рисующие яркие, живые образы, хорошо понятные и близкие сынам природы — первобытным охотникам и скотоводам, когда их сознание еще не было отуманено религиозным послушанием:
(И) И в четвертый раз предстал ему
Ахурой данный Вертрагна В образе верблюда, полного вожделения,
Яростного, на самку бросающегося,
Сильного, ногами брыкающегося,
Косматой шерстью людей одевающего.
(12) Который из оплодотворяющих самцов Наибольшей силой обладает,
Наибольшей мощью.
Идет он к верблюдицам,
И та из верблюдиц больше всех влечет его,
Верблюда, полного вожделения,
У которой крепкие бедра, жирный горб,
[Большие] глаза, умная голова,
Прекрасная, высокая, сильная.
(13) Его дальнозоркий глаз
Далеко сверкает Даже и темной ночью.
Лену плюет он »
Полую на голову,
На крепкие колени и ноги.
Стоит, поглядывая во все стороны,
Как мощный правитель.
(1Г)) И в пятый раз предстал ему Ахурой данный Вертрагна В прекрасном образе вепря,
Устремляющегося вперед,
Обладающего острыми зубами,
Мужественного, с острыми клыками,
Вепря, убивающего с первого удара,
Неприступного, когда он разъярен,
С пестрой мордой, стремительного,
Ловкого, сбивающего с ног. . .
(19) И в седьмой раз предстал ему Ахурой данный Вертрагна В образе птицы Варган [сокол или коршун
Вареган, иначе Варёнган],
Хватающей снизу [добычу] когтями,
Клюющей ее сверху.
Из всех птиц быстрейшей,
Проворнейшей из летающих.
(20) Она одна среди всех живых существ Догоняет стрелу на лету,
Даже когда хорошо она пущена.
Вылетает она, встряхивая перья,
На первой утренней заре,
В вечерние сумерки ищет ужин,
В утренней мгле ищет завтрак.
(21) Касается на лету горных ущелий,
Касается горных вершин,
Касается пропастей,
Касается глубоких долин,
Касается вершин деревьев,
Прислушивается к голосам птиц .
17. «Ард-Яшт»
О том, как рисовалась в Авесте счастливая доля общинников, дает представление гимн о счастье, «фортуне» («воздаянии»), содержащийся в «Ард-Яште»:
(6) О счастье прекрасное, счастье великолепное,
Блестящее, светозарное!
Счастье, одаряющее благами Хварно Мужей, которых ты приобщаешь к себе!
Благовонием наполнится тот дом,
В который дом счастье благостное,
Могучее ногою вступит,
[Внося] согласие к прочному содружеству.
(7) Те мужи царствами овладевают
С обилием снеди и запасов и благоуханиями,
Где постели постланы И [где] множество других ценных благ
Для тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное.
Рефрен.
[Поистине] блажен тот, кого ты приобщаешь к себе.
И меня приобщи к себе,
О [счастье] многодарственное, могучее!
(8) Их дома благоустроены,
Богаты стадами,
Обильны и на долгие времена
[Дома] тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное. [Исполняются желания тех, кого ты приобщаешь.] Рефрен.
(9) Их постели хорошо постланы,
Благоуханны и убраны,
Подушками уложены,
С позолоченными ножками
Для тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное. Рефрен.
(10) Их возлюбленные жены Возлежат на постелях,
Убранных красиво подушками,
И украшают себя запястьями
И серьгами подвесными,
Четырехугольными, и ожерельями позолоченными,
[Говоря]: «Когда придет к нам глава дома,
Когда мы насладимся, [прильнув] к его телу,
[Мы, жены] тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье
благостное?»
Рефрен.
(11) Их дочери восседают
С браслетами на ногах, туго подпоясанные,
Прекрасные телом, с длинными пальцами,
Обладающие станом такой красоты,
Что очаровывают смотрящих,
Тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное. Рефрен.
(12) Их кони грозные,
Стремительные в беге,
Они мчат быструю колесницу,
Натягивая сыромятные поводья.
Они везут мужественного восхвалителя [божества],
[Водителя] быстрых коней и колесницы,
Вооруженного острым копьем с длинной рукоятью,
Сзади разящего противника Из быстрострелого лука И спереди убивающего врага
Тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное. Рефрен.
(13) Их верблюды, грозные,
Острогорбые, полные вожделения,
Становящиеся на дыбы, дерущиеся друг с другом страстно, Для тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное, Рефрен.
(14) Их серебро и золото в сокровищницу Караванщик привозит
Из иноземных стран,
И блестящие одеяния. . .
Для тех, кого ты приобщаешь к себе, о счастье благостное.
19. «Замйад-Яшт»
И яшт внесена относительно точная генеалогическая характеристика богатырей-вождей. Действие развертывается вокруг борьбы за царственный Нимб — Хварно ( позже — Фарр).
4- й фрагмент посвящен первому царствованию — Хошйангха Парадата [у Фирдоуси — ^ушанги Пешдод) 15.
(26) У него в течение долгого времени «пребывала Хварно, так что он властвовал над семью кишварами, над дэвами и людьми, над волшебниками и пери, над властителями кавийскими и карапанскими (сайрам каойам карафнамча), и две трети мазанских дэвов и служителей лжи из Варны он уничтожил» 10.
5- й фрагмент (строфы 27—29) посвящен царствованию богатыря Тахма («бдительного», или «мощного») Урупай («лукавый», «хитрый», «чародей») [у Фирдоуси — Тах^мурас] !?, который оседлал Ангра Манью, обращенного в коня, и в течение 30 дней объезжал на нем землю из конца в конец.
6- й фрагмент (строфы 30—44) посвящен царствованию Йимы, блестящего, владельца богатых стад (у Фирдоуси — Джамшед)18. При нем осуществилось бессмертие природы и людей. Но он согрешил, связавшись со словом лжи, и Хварно (в образе птицы Варган) покинула его:
«(35) Когда отлетела впервые [может быть, первая часть] Хварно от Йимы. . . сына Вивахванта,
В образе птицы Варган [сокол?],
Ее схватил Митра. . .
(36) Когда она отлетела во второй раз [вторая часть] —
Ее схватил Трэтона,
Самый победоносный среди победоносных,
Из дома богатырского Атвйа,
(37) Который убил Ажи-Дахака,
Имевшего три пасти,
Три головы, шесть глаз,
Обладавшего тысячью сил [уловок],
Всесильного дэва—Друджа,
Опасного для мира,
Созданного на погибель правдивости миров.
[Ср. «Ясна», 9.8] (38) Когда она отлетела в третий раз [третья часть] —
Ее схватил доблестный Керсаспа,
Сильнейший среди сильных мужей,
(40) Который убил чудовище Срувар [рогатое]».
В 7-м фрагменте (строфы 45—54) рассказывается о сражении за Хварно.
В начале за нее бьются огонь Атар и чудовище Ажи-Дахака. Хварно опускается на дно Ворукаша, и за ней ныряет блестящий Апам Напат (водяное благое божество).
В 8-м фрагменте (55—64) рассказывается, как негодный туранец Франграсйан, сняв одежды, трижды ныряя, стремится схватить Хварно, но это ему не удается, и он злобно ругается, после каждой неудачи
15 О нем см. также «Яшт», 9.3; 13. 137; 17.24—26.
16 Речь идет о мазендеранских дэвах и лжеслужителях Дейлема — Гиляна.
О нем см. также «Яшт», 15.11; он упоминается обычно с эпитетом «азинавант» — «вооруженный».
18 О нем см. «Ящт», 17. 28—31, усиливая свою брань: «И*б, итб, йатна а^мйи. . . аватё и*а йаТна а^маи авбйа ита йа*на аз^маи» (смысл слов непонятен).
В 10-м фрагменте (стихи 70—72) рассказывается, как Хварно достается роду Каваййдов (Каянидов; от слова «кавай» — «правитель», «князь», «царь»); всего перечисляется восемь Каваййдов, начиная с Кавай Кавата (Кай-Кубад) и до Кавай Сйаваршана (Сиявахш).
11-й фрагмент — о царствовании Кавай Хосрава (Кай-Хусроу), который побеждает Франграсйана и мстит за предательски убитого отца Сйаваршана (Сиявахша).

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Газели Хафиза

Хафиз, его эпоха и творчество: Газели Хафиза

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Великий поэт мирового звучания всегда рождается и созревает на родной почве. Получив общенародное признание на своей родине, он входит в мировую литературу, обретает в ней бессмертие, становится певцом человечества. Это целиком относится и к Хафизу. В течение более чем четырех веков он завоевал сердца всех народов фарсиязычной культуры, прежде всего персов и таджиков, признавших его своим гениальным, родным поэтом. С начала XIX в. Хафиз вошел в венце славы в мировую поэзию, восторженно встреченный великим Гёте. Уже скоро два века, как Хафиз должен рассматриваться не только как выдающийся иранский, но и как мировой поэт. Вот почему анализ его творчества складывается из двух разделов:
А. В чем состоит величие Хафиза и источник поэтического воздействия в его эпоху на родные ему фарсиязычные народы?
Б. В чем состоит источник его мирового, общечеловеческого признания?
А
В «Предисловии Гуландама» автор с присущей ему риторичностью, но очень метко охарактеризовал суть того общенародного признания, которым пользовался Хафиз уже с конца XIV в. Его газели, говорится в предисловии, «возбуждали волнение в маджлисах (собраниях) как аристократов, так и простолюдинов, в уединенных местах для молитв, у падишахов и у нищих, у ученых и у невежд… Радения суфиев не удавались без его будоражащей газели, а собрание винопийц не достигали цели без пересказа его восхитительных слов» («дар ма^лиси хосу аввому ^илватсарои дину давлат, подшо^у гадову олиму омй.. . шур^о ангехта.. . симоъи суфиён бе га- зали шурангези у гарм нашудй ва ма^лиси майпарастон бе на^ли сухани зав^омези у равная наёфтй»).
В этом отзыве содержится весьма правильная оценка многогранности газелей Хафиза, привлекавших самых разнообразных читателей — ученого и простолюдина, мистика и бесшабашного гуляку. Сама форма газели Хафиза, ее афористическая отточенность и лаконичность, сочетание общедоступной образности и лексики с тонким полунамеком, двусмысленностью и многозначностью отдельных слов и выражений, переплетение жизненных, натуралистических и религиозных, философских мотивов делали этот жанр невероятно емким. Каждый находил в нем то, что искал, пропуская часто то, что не затрагивало ни мыслей его, ни эмоций. Музыкальность стихотворного оформления, умноженная на музыкальность мелодического исполнения, делала газель всепроникающей — во все сердца, во все двери, во все щели — и медресе и кабачка, и часовни отшельника и лачуги бедняков.
В течение десятилетий и даже столетий любовь к газелям Хафиза становилась традиционной, передавалась из поколения в поколение. Газель Хафиза, как народная песня, сопровождала персов и таджиков от колыбели до могилы. Ее начинали узнавать и ценить сначала на слух, осваивая в бесхитростном исполнении либо кого-нибудь из членов семьи, либо бродячего певца. Большинство простых людей, даже не знавших грамоты, так и жили весь свой век с хафизовской газелью на устах, исполняя ее как песню. С. Айни рассказывает в «Воспоминаниях», как таджикские труженики во время ночной пахоты при свете луны перекликались между собою песнями — газелями Хафиза. Показательно, что в Таджикистане само имя Хафиза приобрело нарицательный смысл — певца народных песен. Старое понимание «Хофиз» или «Хофизй» как знание наизусть Корана исчезло, уступив место новому: «Хофизй кардан» стало означать умение исполнять песни, газели. Многие из слушателей таких популярных газелей, как «Агар он турки Шерози» («Если ширазская тюрчанка») или «Гул бе рухи ёр хуш набошад» («Роза без ланит любимой — неприманчива») и др., часто были чистосердечно уверены, что упоминаемый в заключительном бейте Хафиз — это их хафиз, славный певец из соседнего кишлака.
В мактабах, осваивая грамоту, читали газели Хафиза, и его бейты вторгались в жизнь, в интимнейшие переживания, как, например, у юной Хабибы из «Воспоминаний» С. Айни («Ё ^он расад ба донон, ё дон аз тан барояд» — «Или душа достигнет любимого, или душа расстанется с телом»).
В трудные минуты жизни и в Иране и в Средней Азии обращались к Хафизу, гадали на его книгах, как на Коране. Подобное «гадание на Хафизе» вошло в быт. О некоторых «удивительных случаях» гадания рассказывались легенды.
Рассказывают, например, что шах Тахмасп Сефевид однажды утерял свой перстень с печатью, которым забавлялся, сидя на троне. Сколько ни искали, под коврами и во всех углах, не могли найти. Обратились к «Хафизу». Натолкнулись на следующий бейт:
Диле ки гайбнамоесту доми ^ам дорад.
Зи хотаме ки даме гум шавад чй гам дорад? [Хафиз. X., 79] Сердцу, всевидящему и обладающему чашей Джамшида,
Зачем печалиться из-за печатки, утерявшейся на миг?
Шах от удивления ударил руками по коленям, и тут же выкатился перстень, застрявший в складках одежды.
Или другая легенда. Фатхали-султан был в молодости красавцем, любителем наслаждений. Однажды в зеленом, позолоченном покрывале – каба, под хмельком, он отправился на могилу Хафиза и там стал гадать по открывшейся странице его Дивана. В известной газели «Эй нури чашми ман, сухан ^аст гуш кун» («О свет очей моих, есть словцо [к тебе], по- слущай») [Хафиз. X., 199] ему выпал бейт, говорящий о том, что поэт жаждет одного поцелуя («Як буса назри ^офизи пашминапуш кун» — «Один поцелуй, как милостыню, дай Хафизу, одетому в рубище»).
«Почему лишь один поцелуй, — воскликнул Фатхали, — я жертвую два поцелуя». Через неделю он вернулся к могиле и снова загадал. На открывшейся странице, в газели «Эй дили реши моро бо лаби ту xaijijH намак» («О, для нашего раненого сердца твои уста заслуженное признание») попался ему па глаза бейт, говорящий о двух поцелуях: «Гуфта буди кй шавам мает ду бусат биди^ам» [Хафиз. X., 105] — «Ты сказал, что, опьянев, два поцелуя дашь мне».
Восхищенный юноша вскричал: «Почему только два, я жертвую три поцелуя». И когда, наконец, прождав еще педелю, он вернулся к могиле, то получил из газели «Хьазор ц&щ бикардам, ки ёри ман бошй» («Тысячу раз старался я, чтобы стала ты моей») ответ в одном из предпоследних бейтов о т р е х поцелуях: «Се буса, к-аз ду лабат кардам вазифаи ман» [Хафиз. X., 238] — «Три поцелуя двух губ твоих вознаграждение мое».
Изумленный и потрясенный Фатхали припал к могильному камню и осыпал его поцелуями.
Удивительно ли, что в самых разных ситуациях, при сильных переживаниях, в дни радости и горя поневоле приходили на память отдельные бейты Хафиза, кажется специально написанные по переживаемому случаю.
Когда иранского революционера, пробывшего много лет в тюрьме, спросили, как сумел он перенести трудности заключения, он ответил: «Мне помогли моя вера в торжество идеи и… один бейт Хафиза:
Сабру зафар х;арду дустони цадиманд
Бар асари сабр навбати зафар ояд. [Хафиз. X., доп., 50] Здесь Упорство с Торжеством в давней дружбе живет.
Кто Упорство пустит в дом, Торжество призовет».
{Перевод А. Кочеткова)
Таджикский прозаик Джалол Икроми в своей повести «Паутина» («Тори анкабут») рисует очень характерный образ благородного человека Ака-Мирзо, одного из первых советских деятелей Бухары. Вся жизнь этого человека воспринимается им самим в неразрывной связи с Хафизом.
Еще в детстве неграмотный отец Ака-Мирзо, подметальщик медресе, воспитанный на слушании газелей Хафиза и отлично знавший их, учил сына любить поэта:
«По вечерам он ставил предо мною лампу и просил, чтобы я вслух читал Хафиза: „И ты, мол, лишний раз повторишь, и мне это доставит радость44. Если же я что-либо неправильно читал, он тут же прерывал меня, поправляя неверное чтение…»
Когда уже повзрослевший Ака-Мирзо, после смерти отца, попадает в трудное положение, он находит поддержку в стихах Хафиза:
Дар тирашаби х;ачри ту чонам ба лаб омад,
Bai$T аст, ки х^амчун мах^и тобой бадар ой! . .
^офиз, макун андеша, ки он Юсуфи мазеру
Боз ояду аз кулбаи эх^зон бадар ой. [Хафиз. X., 241] В темную ночь разлуки с тобой чуть
не покинула меня жизнь.
Пора, пора, чтобы, сломно ясная луна, ты показалась!
Хафиз, не думай, что луноподобный Юсуф?
Вернется, ты сам из лачуги грусти своей выходи!
Переживания Ака-Мирзо ничего общего не имеют с любовными переживаниями, с разлукой (^а^р): он по интриге эмирских последышей объявлен «девона» (безумцем) и попал в сумасшедший дом, где заправляли его враги, реакционные шейхи, посадившие его на цепь. Однако смысл бейтов Хафиза’ настолько многозначен, что образы «кулбаи э^зон» («лачуга грусти»), перспектива «выйти наружу» (бадар ой), содержащиеся в бейтах, ассоциируются именно с тем, что переживает Ака-Мирзо. Вот почему, когда он после одной из томительных ночей заключения в «сумасшедшей тюрьме» додумался, как можно спастись, он наутро ободряет своих друзей словами Хафиза, которые полностью соответствуют его настроению и будто специально по поводу этого настроения и составлены: это те самые бейты, с которыми мы знакомились в легенде о признании Хафиза:
Вчера на исходе ночи от мук избавленье мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
И благостным утром была и стала блаженства зарей
Та ночь — повеленьем судьбы, — когда отпущенье мне дали.
Не свидетельство ли это того, что газели Хафиза, с молоком матери воспринятые и пользовавшиеся огромной любовью народов, сопутствовали всю жизнь таджику и персу? Об этом лучше всего сказать стихами самого Хафиза:
Инщи ту дар дарунаму мезфи ту дар дилам:
Во шир андарун шуду бо ^он бадар шавад. [Хафиз. X., доп. 22] Страсть к тебе — в существе моем, а любовь в сердце моем:
С молоком [матери] вошла и только с последним вэдохом уйдет.
Таким образом, ответ на поставленный вопрос — в чем источник впечатляющей и воздействующей силы стихов Хафиза — мы должны искать в их прелести и освященной веками традиции общенародной любви к поэту. Каждое слово и выражение, связанные с именем Хафиза, ласкали слух, играли на струнах сердца, вызывали непосредственный отклик, ответное эхо.
Но почему именно стихи Хафиза? Потому что им была избрана как основной жанр и доведена до совершенства любимая народом, столь емкая и многозначная форма газели.
Жанры газели и рубаи классической поэзии очень тесно связаны с устным народным творчеством, более того, они безусловно выросли из народных песен. Газель привлекательна тем, что она передает интимные чувства человека, преимущественно
мотивы любви, она мелодична, поскольку исполняется как песня, она может вместить в себя больше и выразить лучше человеческие переживания, чем четырехстрочиыс рубаи.
Предшественники Хафиза сделали многое для совершенствования газели (письменной). Они отточили матла (первый бейт), звучащее в стихотворении как вырвавшиеся из глубины сердца слова, создающее основное настроение газели, и макта (последний бейт) — завершение ее, словно соединяющее два конца нити — начало и конец газели, — на которую нанизаны двустишия. Это придает газели некое единство, цельность. Включение в макта имени — псевдонима (тахаллуса) поэта придавало газели еще большую лиричность, сердечность, поскольку все содержание газели воспринималось как искреннее, душевное признание человека о его собственных переживаниях. Это не могло не вызывать сочувствия к конкретному, живому человеку, наиболее любимому поэту, а сочувствие влекло отклик слушателя, ощущение, что эти переживания свойственны и ему самому, что они совпадают с переживаниями поэта. В центре внимания газели, особенно хафизовской, не абстрактный, а живой конкретный человек.
Каждый бейт тщательно отделывался. Шлифовка отдельного слова, выражения, мисра, бейта, неожиданные повороты слова разными гранями смысла стало традицией еще со времен Ру- даки. При этом в отличие от касыды отделка слова в газели не переходила меры, не мешала пониманию стиха, не превращалась в самоцель, а служила средством более четкого, впечатляющего, остроумного выражения смысла. В результате каждый бейт словно жил самостоятельной жизнью, как отдельная сентенция, афоризм, иногда парадокс. Это давало возможность писать газели со связанными между собой бейтами, раскрывающими одну тему, и с «рассеянными бейтами», которые легко было переставлять внутри газели, сокращать ее или увеличивать — без ущерба для основного мотива газели, более всего скрепленного внешне лишь перекличкой матла и макта.
Всеобщей темой газели стала любовь. До блеска в таком направлении довел газель Саади. Классическая газель, выросшая из народной песни, но художественно отработанная, поднявшаяся на большую поэтическую высоту, внедрилась в народе, в значительной степени оттеснив исходное, примитивное фольклорное произведение.
Суфийские поэты, а также последователи Саади, в особенности Ходжу Кирмани, Внесли в газель новые универсальные темы, кроме любви — идею пантеизма, жалобы на «время» (замона) и т. п., но продолжали и эти темы передавать через мотивы любви. Всенародное признание, которым пользовалась газель, бесспорно содействовало тому, что суфийская, философская тематика также стала популярной,
доходчивой в самых широких кругах, особенно в городской среде ремесленников.
Творчество Хафиза — это кульминация газели. Он воспринял все впечатляющее, что было в газели у его предшественников, закрепил все эти элементы и придал им еще большую завершенность и совершенство.
Еще начиная с арабской газели в этом жанре выражались два полярно противоположных мотива: любовь = наслаждение и любовь = страдание. Каждому из этих двух основных мотивов была свойственна целая «свита» тонов, образов, полутонов и оттенков: прелесть весны, радость винопития, блаженство свидания и т. д., а с другой стороны — боль разлуки, страдания безответной любви, удары судьбы и т. д.
В хафизовской газели нашли свое выражение оба основных мотива, иногда даже в пределах одной и той же газели, показаны противоречия и переменчивость любви и человеческой судьбы, что придает стихотворению особое обаяние.
Но это не все. В хафизовской газели идея любви поднята на философскую высоту: в образах любви выражаются не только личные мотивы, но и социальные. Все стороны жизни, не только одной личности, но и всей окружающей ее среды, общества нашли свое отражение в газели. Если раньше, формулируя несколько схематично, чувство выражалось в газели, а разум (и рассудок, иногда весьма меркантильный) — в касыде, то в хафизовской газели осуществлялся союз эмоции и мысли. Скрепляет этот союз слово, отделка его, которая уже, как отмечалось, приобрела еще большее значение, чем прежде.
Формально газель хафизовского типа строится из неких постоянных элементов. Повторяются несколько «мотивов», включающие в себя определенный набор «образов».
Для наглядности приведем таблицу четырех «мотивов»:
А. (Любимая); Б. (Соперник); В. (Страдание любви), Г. (Утешение в любви) .
А. Любимая
Аа. Обращение: владыка («султан», «господин»),
Аб. Лицо («ланиты»): б1, «алое», «огонь», «солнце».
Ав. Волосы («кудри», «косы»): в1, черные («окаймляют белое лицо»), в2, «цепи».
Аг. Родинка.
Ад. Ресницы («палач», «стрелы»).
Ае. Качества положительные: могущество, богатство, разум, совершенство.
Аз. Качества отрицательные: жестокость, кровожадность, безжалостность.
Аи. «Переулок (любимой) — блаженство рая».
Ак. Милость.
Б. Соперник
Ба. Враг, «дэв».
Бб. Клеветник.
Бв. «Сговор» (соперников).
В. Страдания любви
Ва. Нищета («дервиш»); отказ от удовольствия и богатства.
Вб. Печальный удел; безответная любовь.
Вв. Отказ от чести, унижение.
Вг. Скитание («изгнанник», «утеря пути», «жизнь в пустыне»). Be. Бессонные ночи («счет звездам»).
Вж. Слабость; плач; слезы («река», «туча»); нерешительность. Вз. Готовность умереть.
Ви. Безразличие ко всему.
Вк. Мольба:
к1, просьба пощады, жалости, милости, к2, просьба «открыть лицо»,
кЗ. мольба-«молитва, что выше канонической молитвы».
Г. Утешения в любви
Га. Вознаграждение за страдания; надежда, друзья.
Гб. «Зефир», «весть от друга»; «послание любимой».
Гв. «Глоток воды», «маленькая милость».
Гг. Решимость, достижение цели.
Кто знаком с традиционной газелью, знает, что можно составить довольно полную таблицу этих постоянных элементов с еще более точным, подробным и систематическим делением (рубрикацией).
Если наложить эту таблицу на три газели Хафиза: (I) «Ба мулозимони султон кй расонад ин дуоро?» [Хафиз. X., 8], (II) «Гуфтам: Эй султони хубон, ра^м кун бар-ин гариб!» [Хафиз. X., 9] и (III) «Хилваг гузидаро ба тамошо
чй ^о^ат аст» [Хафиз. X., 26], — то можно изобразить их в таком схематически-буквенном виде.
1. (Aa) Ба мулозимони су л том (Вк3) кй расонад ин дуоро,
(Ак) Ки ба шукри подшох^й (Вк ) зи назар марон (Ва) гадоро!
2. (Ба) Зи равной девсират (Аа) ба худой худ (Вк) бинолам:
(Вк) Магар (Be) он шах^оби социб (Ак) мададе дих;ад, {Вк1) худоро!
3. (Ад) Мижаи сиёх^ат (Аз) ар кард ба хуни мо ишорат,
(Вз) Зи фиреби у бияндешу ралат макун (Аа) нигоро!
4. (Аз) Дили оламе бисузй (Аб1) чу изор бар фурузй.
(Вк1) Ту аз ин чй суд дорй, ки намекунй (Ак) мадоро?
5. (Be) З^ама шаб (Га) дар ин умедам (Гб) ки насими суб^го^й (Гб) Ба паёми ошноён (Га) бинавозад (Аа) о ш н о р о.
6. (Аз) Чй циёмат аст, (Аа) ^оно, (Аз) ки ба ошицон намудй,
(Вз) Дилу *$он фидои руят (Вк ) бинамо изор моро!
7. (Гв) Ба худо, ки ^уръае дех4 (Аа) ту (Be) ба З^офизи са^архез (Вк3) Ки дуои суб^гох^й (Га) асаре кунад (Аа) III у м о р о.
1. (Вк3) Кто мой зов донесет (Аа) приближенным султанши моей?
(Ак) Ты, во имя творца, (Вк1) не гони (Ва) бедняка от дверей!
2. (Вк) Я молю (Аа) божество: (Ба) защити от соперника-дэва!
(Be) След падучей звезды я слежу—(Ак) и надежда светлей.
3. (Аз) Ты казнить меня знак подаешь, (Ад) опуская ресницы. Удержись, (Аа) бог мой, (Вз) чтоб не жалеть об ошибке своей!
4. (Аб1) Солнце алых ланит твоих (Аз) души сжигает любовью,
Что ж ты вечно, как солнце, (Ак) не светишь для сирых людей?
5. (Га) Жду (Be) в ночи я без сна — (Гб) ветерок предрассветный
повеет,
(Гб) Весть о (Аа) друге (Га) примчит, словно плеск и прохладу
ключей.
6. (Аа) О любовь моя! (Аз) Ты мне открыла крушение мира, — (Вз) Жизнь тебе отдаю, (Вк2) но свой лик мне открой поскорей!
7. (Га) Ради сонма влюбленных (Вк3), за все их моленья и слезы (Гв) Дать Хафизу глоток из своей пиалы не жалей!
(Перевод В. Державина) II

2. Я умолял ее: (Вк) «Помедли». Она (Ак): «Уны! Полная мпе медлить, (Вг) Хотя — привычный к мирной неге — в пути иаиомогаот
(Иг) странник».
3. (Аз) Да и какая ей забота, на ложе из мехов и шелка,
(Вг) Что на камнях и на колючках в пустыне засыпает (Вг)
странник?
4. (Ав2) Опутан черными кудрями, как неразрывными цепями,
(Аг) Пред родинкой твоей индийской (Вг) безмолвно замирает
странник.
5. (Аб1) И на лице, рассвета краше, играет отблеск винной чаши,— (Аб1) Так отблеск листьев аргувана на розах замечает странник. [Вариант: Как удивителен этот [пушок], тонкой черной линией
окаймляющий всо лицо,
Хотя черная мускусная линия нередка в «Нигаристане».|
6. И я сказал: (Аа) «О ты, чьи (Ав1) косы темнее полночи безлунной, (Be) Остерегись! Ведь на рассвете, (Вж) как туча, зарыдает (Вг)
странник».
7. Она ж: «Хафиз! (Ви) Влюбленных доля печальна в скорбной сей
юдоли.
(Вб) Не диво, что (Вг) лишь униженья, что лишь гоненья знает
странник!»
(Перевод В. Державина)
III
1. (Ва) Хилватгузидаро ба тамошо (Ви) чй х^о^ат аст (Аи) Чун куи дуст з^аст (Ви) ба саз^ро чй з^о^ат аст?
2. (Аа) Эй подшоз^и з^у сн (Ва) худоро, бисухтам (Вк) Охир савол кун ки (Ва) гадоро (Ви) чй з^о^ат аст?
3. (Ва) Арбоби з^о^атему (Ви) забони савол нест,
(Ак) Дар з^асрати карим (Ви) таманно чй з^о^ат аст?
4. (Гб) Чоми ^аз^оннамост замири мунири дуст,
(Ви) Изгори эз^тиё^и худ он^о чй з^о^ат act?
5. (Ак) Он шуд, ки бори миннати маллох; бурдамй (Вб) Гавз^ар чу даст дод, (Ви) ба дарьё чй х^о^ат аст?
6. (Бб) Эй муддай, бирав (Ви) ки маро бо ту кор нест,
(Га) Аз^боб з^озиранд, (Ви) ба аъдо чи з^щат аст?
7. (Гг) ^офиз ту хатм кун, ки з^унар худ айён шавад (Бб) Бо муддай низоу муз^око (Ви) чй з^о^ат аст?
1. (Ва) Я отшельник. (Ви) До игрищ и зрелищ здесь дела нет мне.
До вселенной всей, (Аи) если твой переулок есть, (Ви) дела
нет мне.
2. (Аа) Падишах красоты! (Ва) Вот я — нищий, дервиш, погорелец… (Вв) До понятий: достаток, достоинство, честь — (Ви)
дела нет мне.
3. (Ва) Просьба дерзкая есть у меня; до всего же другого,
(Ак) Коль пред богом ее не могу произнесть, — (Ви) дела нет мне.
4. (Гб) Разум друга — как чаша Джамшеда, что мир отразила.
(Ви) И дошла ль до тебя или нет эта весть—дела нет мне.
5. (Ак) Благодарен я жемчуголову. (Вб) Пусть море полудня
Эту отмель песками решило заместь — (Ви) дела нет мне.
6. (Бб) Прочь, хулитель! (Га) Со мною друзья! (Вп) До того, что решился,
Сговорившись с врагами, меня ты известь, (Ви) дела нет мне.
7. (Гг) Я—Хафиз. Моя доблесть — со мной. (Бб) До клевет и наветов,
Что сплетают презренная зависть и месть, — (Ви) дела нет мне.
(Перевод В. Державина)
СХЕМА РАСПОЛОЖЕНИЯ «МОТИВОВ» ПО БЕЙТАМ ТРЕХ ГАВЕЛ ЕЙ (I, II, III)
I II III
Бейт 1 Аа, Вк3, Ак, Вк1, Аа, Вк1, Вг, Вг, Вг, Ва, Ви, Аи, Ви.
Ва.
Бейт 2 Ба, Аа, Вк, Вк, Вк, Ак, Вг, Вг. Аа, Ва, Вк, Ва, Ви.
Be, Ак, Вк1,
Бейт 3 Ад, Аз, Вз, Аа. Аз, Вг, Вг. Ва, Ви, Ак, Ви.
Бейт 4 Аз, Аб1, Вк1, Ак. А в2, Вб, Аг, Аб1, Гб, Ви.
Бейт 5 Be, Га, Гб, Гб , Га, Аб1, , Аб1. Ак, Вб, Ви.
Аа.
Бейт 6 Аз, Аа, Аз, Вз, Аа, Ав1, Be, Вж, Вг. Вб, Га, Ви, Ви.
Вк2.
Бейт 7 Гв, Аа, Be, Вк3, Ви, Вб, Вг. Гг, Бб, Ви.
Га, Аа.

При сопоставлении общих элементов в трех газелях выявляется своеобразие каждой из них. Формально оно выражается прежде всего в различии сочетания всех этих элементов (разница структуры — композиции и обрамления), хотя при этом мы обнаружим наличие нескольких общих типов обрамления. По содержанию им присущ дух иносказания, пафос намека, прорывающиеся через интимное, любовное звучание. Отсюда происходит причудливое соединение привычных, легко понимаемых любовных образов и ясных выражений (например: «дили оламе бисузй чу изор барфурузй» — «ты сжигаешь сердце мира, едва показываешь лицо»; «дилу *JOH фидои руят» — «душу и сердце отдам за лицо твое»; «ра^м кун бар-ин га- риб» — «сжалься над скитальцем»; «чун куи дуст аст, ба са^ро чй ^о^ат аст?» — «если есть переулок друга, то к чему степь?»; «эй, муддай, бирав, ки моро бо ту кор нест» — «о противник, прочь, у меня нет дела с тобой») с формулами, содержащими интригующий намек, мало понятными, требующими комментариев (например: «магар он ша^оби со^иб мададе ди^ад, ху- доро!»; «Гуфт З^офиз, ошноён дар ма^оми хайратанд»; «он шуд ки бори миннати малло^ бурдамй»), о чем см. ниже.
Это и определяет лексику газели: сочетание просторечия (например: «ту аз ин чй суд дорй ки намекунй мадоро?» — «Что за польза тебе от того, что ты не любезна?»; «чй цлё- мат аст ^оно!» — «Что за светопреставление, милая!»; «охир, савол кун, ки гадоро чй ^о^ат аст!» — «Спроси же наконец, что нужно нищему!») со специальными суфийскими, философскими терминами и выражениями. Такое переплетение придавало значительность газели, будило мысль и привлекало к себе внимание.
Рассматриваемые газели дают нам следующие типы обрамления:
а) соединение концов «нити газели» с помощью матла и макта.
Газель I — путем подчеркивания слова «м о л ь б а» —
«д у о»: «Бо мулозимони султон кй расоиад ии дуоро?» —
«Кто до прислужников султана донесет эту мольб у?»; «Ки дуои суб^го^й асаре кунад Шуморо» — «Может быть, утренняя мольба окажет на тебя воздействие»;
б) редиф, связывающий все бейты газели воедино.
Газель II — редиф «гариб» («скиталец», «изгой») с самого
начала придает определенную, печальную настроенность всему стихотворению.
Особая прелесть (лутф) этого редифа состоит в том, что в разных бейтах он обладает столь излюбленной Хафизом двусмысленностью; например, в бейтах 4 и 5 он имеет значение «редкостный», «удивительный», в бейте последнем — в противовес «ошно» («приятель», «знакомый», «родной») в первой мисра — приобретает оттенок значения «иноземный», «чужестранный» — во второй мисра.
Газель III—редиф «чй ^о^ат аст» («Какое нам дело?») также в разных бейтах приобретает разные оттенки смысла. Поскольку слушатель или читатель знает уже по первым бейтам, какими словами редифа будет заканчиваться двустишие, он как бы догадывается по мере приближения к концу бейта, каков будет весь смысл его, в чем будет состоять острота, «изюминка» бейта в целом. Создается иллюзия, будто сам слушатель или читатель участвует вместе с поэтом в сочинении бейта, является его соавтором (особенность восточной поэзии, подмеченная Н. Г. Чернышевским в отношении сказок в его рассуждениях о «Шахнаме» — см. стр. 267 настоящей книги);
в) рамка диалога.
Газель II с помощью выражений «гуфтам» («я сказал») и «гуфт» («она сказала»);
г) обыгрывание одного слова,
которое, переходя из бейта в бейт, как бы служит скреплением их в нечто единое;
Газель III — «^о^ат» («нужда», «необходимость») (бейт 1, 2); «арбоби ^о^а^ам» («нуждающиеся») (бейт 4); «му^то^» («нуждающийся») (бейт 5); «э^тиёф> («необходимость», «нужда») (бейт 6).
Таким образом, хотя в типичной хафизовской газели бейты и самостоятельны, живут своей отдельной жизнью, почему и создается дезинтеграция газели, однако целостность газели ощутима, и достигается это не только единством рифмы, размера, обычно и настроения, но и специальным обрамлением ее, из видов которого перечислены лишь некоторые, выявленные при сопоставлении всего трех газелей. В действительности же типов обрамления у Хафиза несравненно больше. К тому же у него гораздо больше, чем обычно отмечается, и тематически целостных газелей.
В отшлифовке каждого бейта в хафизовской газели можно обнаружить исключительное богатство фигур (санъат). Некоторые типичные приемы, которые особенно часто употребляются поэтом, также можно выявить в разбираемых газелях:
а) Противопоставления:
Сложное по смыслу в газели I: «ра^иби девсират» и «ша- ^оби С01$иб».
«Ша^оби С01$иб», по преданию, является падающей звездой, небесной стрелой, которой господь поражает демонов (дэвов). Хафиз обращается к своей возлюбленной, к своему божеству — «ба худой худ нолам» («я молю свое божество»), упрашивая ее — «худоро!» («ради бога!»), чтобы «небесная стрела» («ша- ^оби со1$иб») сразила дэва, «дэвоподобного» («девсират») соперника влюбленного. Простое по смыслу, более развернутое и не требующее комментариев в газели II: «нозанин» («нежная») и «гариб» («скиталец»).
Хуфта бар сандоби шох^й нозанинеро чй гам,
Гар аз хору сайг созад бистару болин гариб?
Да и какая ей [нежной] забота на ложе из мехов и шелка, Что на камнях и на колючках в пустыне засыпает странник?
(ср. у Саади: «Яке бар ^асиру, яке бар сарир, яке бар палосу, яке бар ^арир» — «один на циновке, один на ложе, один на паласе, один на шелке», где открыто выражен социальный мотив «одни и другие» — «яке бенавою, яке молдор», «один — нищий, один — богатый»).
Фигуру противопоставления как стержень газели можно признать почти универсальной, поскольку почти все хафизов- ские газели построены на противопоставлении: любящего и его возлюбленной (обычно жестокой); любящего и его соперника; чистосердечного поэта и лицемерного суфия; Хафиза-певца и ваиза («проповедника»)-болтуна и т. п.;
б) Параллелизм (разного рода): например, само начало газели III:
Хилватгузидаро ба тамошо чй хватает. ||
Чун куи дуст х^аст, ба сазфо чй х;одатаст;
Я отшельник. До игрищ и зрелищ здесь дела мне нет! ||
До вселенной всей, если твой переулок есть, дела нет мне!
в) Сравнения (в частности, развернутые):
Газель II — «^амчу барги аргувон бар саф^аи насрин, гариб» — «словно лепесток аргувона на фоне шиповника — удивительный!» Поэт сравнивает отсвет красного вина на розовых ланитах возлюбленной, т. е. двойную алую краску, с красным лепестком аргувана на фоне (здесь «саф^а» — страница, пластина) алого шиповника («насрин»).
В каждой из газелей на первый взгляд повторяются сходные, почти одинаковые «мотивы» и художественные приемы. Это свидетельствует будто бы о большом единообразии, даже однообразии как о принципе поэтики хафизовской газели. Но достаточно сопоставить, какими художественными средствами выражены эти общие элементы внутри одной газели и тем более в разных газелях, как перед нами откроется картина удивительного разнообразия внутри единообразия. ^
К примеру, наиболее простой элемент Аа — обращение (к возлюбленной). Всего лишь в трех газелях он выражен по- разному (выше выделено разрядкой): «Султан», «Бог», «Султан красоты», «Божество», «Красавица», «О ночь скитальцев», «Падишах красоты». Из десяти случаев ни разу не повторено одинаковое выражение такого, наиболее частого элемента.
Не меньшее разнообразие отмечается в выражении всех других элементов. Например, в газели I элемент «Аз» — «жестокость, кровожадность, безжалостность любимой» выражен по-разному.
«кард ба хуни мо ишорат»
(«дала знак на нашу кровь [убийство]»)
«дили оламе бисузй»
(«ты сжигаешь сердце мира»)
«чй циёмат аст, .. ки ба ошицон намудй»
(«что за светопреставление… натворила ты влюбленным»)
Элемент Ак—«милость (возлюбленной)»:
«шукр» — «благоволение»
«мададе дих;ад» — «помощь»
«мадоро» — «любезность».
Приведенные примеры иллюстрируют тип простого выражения разнообразия внутри газели. Но часто «однообразие» передается разнообразием более сложным, полным намеков, требующим объяснений как внутри одной газели (элемент Вз в газели I), так и в различных газелях (разные элементы в газелях II и III).
Например: элемент Вз — «готовность (возлюбленного) умереть (охваченным страстью)» (даже ради минутного внимания, и даже пусть — жестокого приговора^со стороны возлюбленной).
В газели I находим очень «простое» его выражение, типа клише: «Дилу ^оя фидои руят» («И душу и сердце отдам за лицо твое»), и сложное, двусмысленное: «зи фиреби у [мижаи сиё^ат] бияндешу галат макун, нигоро!» («Об обмане-ошибке ее [черной ресницы] подумай, чтоб не ошибиться, красавица!»).
Можно толковать это выражение элемента Вз по-разному: зная «обманчивость» стрел своих ресниц, не промахнись, целясь во влюбленного, бей наверняка; другими словами, не отврати от него взгляда, пусть это и стоит ему даже жизни. А можно толковать иначе: зная «обманчивость» своих ресниц,
по верь их враждебному отношению к влюбленному, не совершай ошибки, не убивай его — т. е. прямо противоположное понимание. В такой полярной двусмысленности также состоит своеобразная прелесть бейта.
Выше уже была показана сложность, а следовательно и занимательность детали, на примере «Ша^оби сш^иб». Отметим еще и другие:
(Вк3) «Дуои субугоуй» («Утренняя мольба, молитва на заре») газель I, б. 7. Еще Розенцвейг-Шванау отмечал особую значительность этого образа, связанную с большим почитанием ранней молитвы на заре, и приводил соответствующую аналогию из Шекспира.
У Хафиза и в этой газели и в других высоко ценится и раннее пробуждение, свидетельствующее о том, что всю ночь возлюбленный провел в мечтаниях и снах о любимой. Отсюда выражение «са^архез» («пробуждающийся на заре») —■ очень подчеркнутое, особо выделяемое; бесконечное ожидание ранней зари, в том числе и в газели I — «насими суб^го^й», «суб^го^» («ветерок на заре»; «утренний зефир»). Просьба раскрыть свой лик («бинамо изор моро» — «открой лицо для нас») также воспринимается как ранний восход солнца, что закрепляется бейтом 4: «дили оламе бисузй, чу изор барфурузй» — «ты сердце мира сжигаешь, едва показывается лицо» (тем более впечатляющим из-за внутренней рифмы). (Ав1) «Нигористон» (в варианте газели И, б. 5). Здесь проявляется еще одна интересная специфика хафизовской газели — пристрастие к старинным иранским образам, в данном случае к образу живописца Мани. «Нигористон» считалось одним из его произведений, которое он украсил чудесными рисунками. Поэт, воспевая темный пушок на лице красавицы (Ав1), восклицает: «Как удивителен (гариб) этот пушок, тонкой черной линией (мурхат) окаймляющий твое лицо (гирди рухат), хотя мускусно-черная линия не является редкой (гариб) в изумительных рисунках «Нигористон». Нельзя не признать тонкости и пластичности, наглядности такой детали. Близость Хафизу облика Мани правильно подметил иранский автор Халхали, указав, что иногда Хафиз упоминает его имя с особым пиететом. Примером может служить великолепная газель Хафиза, из которой следует привести такие бейты:
На х^ар к-у Haipnn назме зад, каломаш дилпазир уфтад.
Тазарви турфа мегирам ки чолок аст шохинам.
Агар бовар намедорй, рав аз суратгари Чин пурс,
Ки Монй нусха мехохад зи нуги килки мушкинам [Хафиз. X.,
183].
Не у всякого, кто начертал стихи, слова выходят впечатляющими,
А я поймаю чудесного фазана, ибо стремителен мой [ловчий| сокол.
Если не веришь этому, спроси у художника Чина:
Желанным будет для Мани написанное кончиком моего
мускусно-черного пера.
(Ви)«MaqoMU уайрат». Газель II б. 7 — «отпоен дар ма1$оми ^айратанд» («друзья-влюбленные, [находящиеся] в состоянии безразличия, оцепенения»),
У поэта — это восьмая ступень мистического познания, когда взыскующий истины впадает в состояние безразличия и готов ко всему. Хафиз, отшлифовывая один из постоянных элементов (условно обозначенный Ви), делает это филигранно.
Страдающий влюбленный, называющий себя «гариб» («странник», «скиталец») («дар дунболи дил ра^ гум кунад мискин гариб» — «взыскуя сердце, бедный скиталец теряет дорогу»), напоминая об уже известной нам молитве — мольбе на заре, надеясь на милость, говорит, обращаясь к «жестокосердной» возлюбленной: «эй, шоми гарибон, турраи табранги ту» — «о ночь скитальцев, твои косы черные, как ночь». Но тут же он противопоставляет ночи сменяющую ее зарю и молит: «дар са^арго^он ^азар кун, чун бинолад ин гариб» — «на заре остерегись, когда будет стенать скиталец». Но красавица неумолима: если даже знакомые ей влюбленные находятся в состоянии оцепенения, то уж, конечно, чужестранец останется опустошенным и несчастным («ошноён дар ма1$оми ^ай- ратанд; дур набвад гар нишинад хаставу мискин гариб» — «Друзья-влюбленные в состоянии оцепенения, ничего особенного, если станет изнуренным бедный скиталец»). И здесь привлечение образа «ма^оми ^айрат» делает уже известную деталь определенного элемента своеобразной и по-новому звучащей.
Чтобы отметить все тонкости отделки бейтов даже трех разбираемых газелей, нужно было бы комментировать каждую строку. Внимательный читатель должен самостоятельно, вдумываясь и «вчувствоваясь» в каждый бейт, проанализировать газели. Сказанного же достаточно для того, чтобы сформулировать некоторые выводы.
Выше говорилось об исключительной емкости жанра газели, особенно хафизовской. Сопоставление трех газелей дало возможность иллюстрировать эту особенность несколькими примерами. Они касались в основном художественного разнообразия внутри добровольно принятого на себя ига однообразия. Это разнообразие возрастает по мере наполнения формальных приемов содержанием. Особенно большую роль играет: а) цепь ассоциаций, свободно текущих в сознании поэта и выраженных специфическим эмоциональным наполнением каждого из элементов, и б) пафос намека, использующий полисеман- тичность слова и придающий специфический смысл каждому из элементов.
Цепь ассоциаций при дезинтегрированности бейтов связывала их «внутренним содержанием» с помощью пробуждения у читателя или слушателя эмоционального воспоминания об основных темах газели. Эту особенность отмечали многие исследователи: Р. Леско (1944) указывал: «Каждое стихотворение содержит ведущую нить, которая подчиняет смысл, любовный, мистический или вакхический, характеризующие каждый из стихов». А. Арберри (1946) констатировал, что «тема, которую вводит поэт в газель, служит словно контрапунктом», к которому тяготеют ассоциации. Развивая эту мысль, Дж. Уикенс (1952), усматривая «происходящую последующую радиацию», указывает, с каким блеском Хафиз связывает воедино, «словно в фокусе собирает пучки образов и оттенки слов, относящихся к избранной им теме» [Рипка, 262—263]. Об ассоциативности в стихах Хафиза писал и Г. Брамс (1968) [Broms].
Пафос намека составляет самое душу хафизовской газели. Это было уже давно метко выявлено Гёте и прекрасно воспроизведено им в его «Диване».
Именно в единстве формальной и содержательной стороны газели реализуется полностью хафизовская эстетика разнообразия сквозь однообразие, так соответствующая образу его лирического героя, вольнолюбивой личности, скованной условиями и условностями своего времени, отображающей их в смене противоречивых переживаний — целой эмоциональной гаммы, — но в конце концов разрывающей эти оковы для выражения своего бунта, своей протестующей правды — истины. Лирический герой Хафиза — это соловей, поющий в клетке, чье пение, прорвавшись сквозь решетку, вдохновляет нас, или (прибегая к образности, более для нас привычной) это скованный Прометей, рвущий свои цепи. Но здесь мы уже непосредственно переходим к вопросам содержания газели.
Выше уже коротко характеризовалась лирика бунта и социального протеста. У Хафиза она нашла свое наиболее глубокое, острое, впечатляющее воплощение, особенно в тех бейтах, которые несут главную идейную нагрузку и словно инкорпорированы в его «рассеянную газель» («газали пароканда» — восточный термин, означающий дезинтегрированную газель без единого сюжета, состоящую словно из отдельных, «рассеянных» бейтов). Такие строки можно назвать «раскрепощенными», ибо именно они-то, как бы вырывающиеся из контекста, высвобождающиеся из канона формального единообразия, и выражают протестующую суть газели. Примером могут служить следующие великолепные бейты, инкорпорированные в разные газели:
Биё то гул барафшонему май дар согар андозем,
Фалакро сацф бишкофему тар^и нав дарондазем. [Хафиз.
X., 185] Приди же, милая моя, мы небо рассечем И создадим для всей земли невиданный уклад.
(Перевод И. Селъвинского)
бдаме дар оламе хоке намеояд ба даст,
Оламе дигар бибояд сохту в-аз нав одаме. |Хафиз. X., 223] Да, я считаю, что пора людей переродить,
Мир надо заново создать—> иначе это ад.
(Перевод И. Селъвинского )
Имеются, однако, газели, целиком выражающие бунтарскую сущность поэзии Хафиза. Например, газель об упорстве «Бар сари онам ки гар зи даст барояд» [Хафиз. X., 97]:
Коль туда, куда стремлюсь, я направлю полет,
Так за дело я возьмусь, что тоска запоет!
Сильных мира я бегу, словно зимних ночей,
Жду от солнца одного — лучезарных щедрот.
Благородства не ищи у надменных владык:
Прежде чем откроют дверь, жизнь бесследно пройдет.
Пусть же сгинет эта жизнь, умерщвляющий яд!
Славь, певец, другую жизнь, услаждающий сот!
Пожелай, мой соловей, чтоб земля наконец Стала садом, где твой дух к нежной розе придет!
Здесь Упорство с Торжеством в давней дружбе живет:
Кто Упорство впустит в дом—-Торжество призовет.
(Перевод А. Кочеткова)
Или газель о ринде «Ман на он риндам, ки тарки шо^иду согар кунам» [Хафиз. X., 177].
Нет, я не циник, Мухтасиб,—уж это видит бог:
От девушки да от вина отречься б я не мог.
Ханжа — мне имя, если я в молитвенник взгляну,
Когда в свой розовый цветник влетает ветерок.
Сиятельного Солнца дар, как милости динар,
Отвергну я, хоть мой наряд и беден и убог.
Мой старый плащ дороже всей султанской мишуры, —
Так что же даст мне Небосвод — изменчивый игрок?
Хоть нищ—горю своим огнем! И пусть ослепну я,
Коль отраженьем божества заблещет мой зрачок.
Любовь—жемчужница на дне. Нырнул я глубоко,
Где ж выплыву? Мой океан — всего лишь погребок.
Когда любимая моя пошлет меня в огонь —
Я и не вспомню про Кавсар! (Столь сладостен мой рок.)
Я, у которого сейчас блаженство всех миров,
Польщусь ли на грядущий рай, что обещал пророк?
Не слишком доверяю я дарам седьмых небес —
До гроба верен лишь вину. Вздымайся ж, пенный рог!
Мне образ ринда, признаюсь, не очень по душе,
Но, раз вступив на этот путь, не улизну я вбок.
Полуулыбкою блеснул рисунок алых уст —
Могу ли, слушая муллу, презреть такой намек?
Высокий свод ее бровей — убежище мое,
И в нем я буду, как Маджнун, твердить любви урок.
И не прельщай меня постом во дни цветенья роз:
К вину и гурии бегу в укромный уголок.
В весеннем опьянении гони, Хафиз, святош Заклятием: «От дьявола да сохранит нас бог!»
(Перевод И. Сельвинского)
Содержание хафизовской газели, выраженное через образы любви, включает в себя множество мировоззренческих и социальных моментов. Но двусмысленность выражения, игра слов, намек позволяли понимать и толковать содержание по- разному. В медресе газели преподносили как символическое изложение основ мусульманской веры или благочестивого, ортодоксального суфизма. Широкими слоями читателей и почитателей Хафиза, народными массами они воспринимались обычно как выражение свободомыслия, как гуманистическая проповедь. Причем так воспринималась и вся газель, а иногда (подобно приведенным выше примерам) лишь отдельные, наиболее запечатлевшиеся бейты. Дезинтеграция хафизовской газели облегчала такое восприятие. Труднопонимаемые бейты как бы проходили, скользили мимо сознания. Зато навсегда запоминались двустишия, направленные против жестокосердия султанов, против ханжества и обмана духовенства, бейты, восхваляющие чистую любовь, радость жизни, верную дружбу, заботу о людях, свободу личности, призывающие к активности, несущие мечту о счастливом будущем.
Смелые, обличительные и вольнолюбивые образы, высмеивание высокопоставленных и лицемерных людей стали нормой газели. Поскольку же нормой газели стало и иносказание и намек, то все поэты, следуя этой традиции, писали газели, подражая или следуя хафизовской линии, вкладывая в слова то прямой смысл, а то используя их лишь как трафаретную оболочку порою вполне благочестивого и даже реакционного смысла.
Народ же полюбил газель хафизовского типа за ее свободолюбивое, гуманистическое содержание и за художественное совершенство. Газель, как таковая, — это прежде всего газель Хафиза.
Выше намеренно употребляется термин «хафизовская газель», «газель хафизовского типа», а не газель Хафиза. Ибо многие отмеченные художественные особенности вовсе не присущи только поэзии Хафиза, а являются общими для газелей этого типа и лишь доведены до совершенства Хафизом (тип, условно именовавшийся в литературе «суфийской газелью послемонгольского периода»).
Но в чем индивидуальное мастерство Хафиза, ставящее его выше остальных авторов газелей отмеченного типа? Ведь в превосходстве его мастерства и кроется причина того, что в народе именно Хафиз стал общепризнанным газе- леписцем (газалсаро).
Этот вопрос тем более важен, что сам Хафиз, отдавая пальму первенства в составлении газелей шейху Саади, считает себя учеником Ходжу Кирмани:
Устоди газал Саъдй пеши ^ама нас, аммо Дорад сухани З^офиз тарзи сухани Ходу.
Мастер газели Саади превыше всего, но Слова Хафиза соблюдают манеру Ходжу!
И действительно. Шибли Ну’мани, а за ним и Э. Броун приводят некоторые газели Хафиза, весьма похожие на газели его предшественника Ходжу, а также газели старшего современника Хафиза—Салмана Саваджи. Позже Халхали составил длинный список совпадений газелей Хафиза по рифме, метру и многим образам с газелями других авторов: Саади — в 17 случаях; Захир Фарьяби — 1; Ходжу Кирмани —20; Имад Факих —16; Салман Саваджи — 13; Риязи Самарканди — 1; Джалал — 5; Мир-и Кирмани — 1; Убайд Закани — 1, Сайид Азудид- дин — 1; Шамсиддин Махмуд — 1; Шейх Джунайд — 1; Джа- хан-малик Хатун — З ; Рух ул-Амин — 1; Ираки — 3;
Абдулмаджид — 2; Шахабиддин — 1; Низари — 1; Ифтихор Дамгани — 1; Атики — 1 [Хафиз. X, Пред., 28—35]. Добавим также: Камо л Худжанди — не менее 4-х случаев, в том числе известное «Дил му^ими куи ^ононасту ман ин^о гариб» (по рифме, метру и некоторым образам совпадает с приведенной выше хафизовской газелью III) .
Если некоторые из этих поэтов, в частности Имад Факих, Салман Саваджи, Камол Худжанди и другие, являются современниками Хафиза и поэтому совпадение в газелях может быть понято как взаимовлияние, то, что касается Саади и особенно Ходжу, Хафиз, бесспорно, пишет под их влиянием. Так возникла проблема взаимоотношения Ходжу и Хафиза.
Необходимо прежде всего отметить, что по нормам восточной поэтики следование образцу предшественника, доходящее до заимствования рифм, размера и образов, было узаконенной традицией, а ни в коем случае не плагиатом (как это могло пониматься в западной поэзии). Формы такого следования предшественнику, воспроизведение в видоизмененном виде его стихов были различными: цитирование отдельных бейтов (тазмин), соревнование типа «джаваб», «назира» и др.
Известный современный немецкий литератор Альфред Курелла в своей книге «Восток и Запад» («Ost und West») разбирает вопрос о назира на темы «Хамсы» Низами и счет верно отмечает, что по тому, как составляли™ назира, например, на тему «Лейли и Маджиуп», можно было легко отличить подлинного мастера от ремесленника. Ремесленник лишь подражал, более или менее искусно. Мастер соревновался. При этом он ставил себе более трудные условия, чем если бы создавал новые самостоятельные образы, как это делает обычно западный писатель. Восточный автор назира как бы наваливал на себя добавочный груз, он всячески стеснял себя необходимостью творить в жестко очерченных рамках. Победить он мог, если именно в этих рамках он психологически, художественно углублял заданный образ Лейли и Маджнуна. Прием назира как средство большей углубленности образа, максимального совершенствования, кульминации художественного мастерства применяли (не зная этого термина) и некоторые выдающиеся западные писатели, писавшие на готовые темы античной литературы, например великий Гёте, когда составил свою знаменитую «Ифигению в Тавриде». Значит, следование образцу предшественника означает для большого поэта не подражание, не признак слабости, а, напротив, признание своей творческой силы, преодолевающей дополнительные трудности, разрывающей добровольно принятые на себя, сковывающие цепи образцов чужого произведения.
Уже отмечалось, что важнейшая особенность мастерства Хафиза – разнообразие на базе однообразия. Это свойственно и другим авторам газелей, но чем талантливее поэт, тем больше проявляется его мастерство разнообразия, при скованности множеством заданных постоянных, одинаковых элементов поэзии; чем менее талантлив поэт, тем более заметно, как канонизированное однообразие заглушает разнообразие использованных элементов. Иногда же попытка разнообразия превращается в беспредметную, бессмысленную словесную игру, противоестественную вычурность, оригинальность ради оригинальничания.
Для примера сравним лишь один из указанных случаев совпадения стихов Хафиза и Ходжу Кирмани. Речь идет об одном бейте, где и идея (изменчивость судьбы) и образ (старушка-потаскуха) полностью совпадают (при единстве и рифмы). На первый взгляд кажется, что Хафиз «списал» этот бейт у Ходжу.
Ходжу:
Дил дар ин пирзани ишвагари даз^р мабанд,
К-ин арусест ки дар ацди басо домод аст.
Не привязывайся сердцем к этой кокетливой старухе вселенной.
Ибо эта невеста состоит в браке со многими женихами.
Хафиз:
Ма^у дурустии авд аз ^а^они сустни^од,
Ки ии а^уза—аруси х;азор домод аст. [Хафиз. X., 50] Не ищи верности договора в этом низконародном мире,
Ибо эта старушенция — невеста тысячи женихов.
Но стоит вдуматься в отделку одних и тех же моментов у обоих поэтов, чтобы убедиться в их существенном различии.
Ходжу смешивает дидактическую сентенцию и образную характеристику уже в первой мисра, где он сразу называет «да^р» («мир, вселенная») — «пиразани ишвагар» («кокетливая старуха»), чем делает излишней вторую мисра, которая только еще раз многословно повторяет образ «пиразаии ишвагар» — «арусест ки дар аь$ди басо домод аст». Вторая мисра звучит поэтому риторически. Она не может произвести впечатления, ибо уже известно, что «дахр» — это «старая потаскуха», и поэтому нечего влюбляться (дил мабанд) в сей мир, в жизнь.
Хафиз же разделяет эти два момента. Первая мисра — четко сформулированная дидактическая сентенция, в которой судьба именуется точно — «^а^они сустшцод» («низкопородный мир»), говорится не о любви, а о верности («ма^у дурустии азд» — «не ищи верности договора»). Вторая мисра (образная) не рационалистически, не риторически, а поэтически ярко освещает смысл первой — впечатляет именно своей неожиданностью и, повторим, образностью (а ведь в этом состоит живая сила поэзии). Образ нарисован конкретно, пластично, реалистично: мы словно видим’ безобразную, кокетничающую старуху (не просто «пирзаи», а «а^уза»), потаскуху не «многих женихов» вообще, а целой тысячи. Эта гипербола не кажется неестественной, она смягчается горькой иронией, насмешкой, незримо присутствующей во второй мисра.
Итак, нельзя не ощутить поэтического превосходства Хафиза над Ходжу. Если так же проанализировать и другие случаи совпадения, то можно прийти к выводу, который хорошо сформулировал Деххода в своей энциклопедии (в статье о о Хафизе): «Стихи Ходжу относятся к стихам Хафиза, как скульптурное изображение к живому человеку; сколь ни совершенна скульптура, но действительной жизни она передать не может».
Деххода завершает свою меткую характеристику словами о том, что почувствовать поэтическое превосходство Хафиза, его индивидуальное своеобразие могут только те, для которых язык Хафиза является родным. Здесь почтенный, увы покойный, ученый и прав и не прав.
К Хафизу как ни к кому более подходит — буквально подходит — требовательная характеристика стиха, сформулированная Э. Багрицким: «Стихотворение — это прототип человеческого тела. Каждая часть на месте, каждый орган целесообразен и несет определенную функцию. Я сказал бы, что каждая буква стиха похожа на клетку в организме, — она должна биться и пульсировать. В стихе не может быть мертвых клеток». Все это чувствует тонкий ценитель поэзии, для которого язык Хафиза является родным.
Не прав Деххода в том, будто индивидуальное мастерство Хафиза достаточно только почувствовать. Нужно его не только почувствовать, но уметь характеризовать, показать другим. К сожалению, иранские ученые, в том числе и те, которые хорошо чувствуют поэзию Хафиза, выражают свои чувства, свое восхищение ею более или менее образно и красиво, но не раскрывают особенностей ее прелести, не дают конкретных характеристик. Между тем с помощью продуманного анализа, разработанной методики изучения Хафиза некоторые из этих особенностей выявить можно. Это было бы более убедительно, чем самые образные выражения своего восхищения: читателя ведь интересует не тот, кто пишет о Хафизе, а сам Хафиз.
Но Деххода прав в том, что тонкий и художественно-воспитанный фарсиязычный читатель (конечно, далеко не всякий) часто чутьем может выявить индивидуальное своеобразие Хафиза, даже не умея сформулировать, в чем оно состоит. В этом смысле писал, и правильно писал, С. Айни: «Дил гуво^й ме- ди^ад ки ин газал аз З^офиз аст» («Сердце свидетельствует, что эта газель принадлежит Хафизу»). Конечно, это верно в том случае, если «дил дили Айнй» («сердце —. это сердце Айни») (или другого корифея литературы). Иначе неизбежны вкусовщина и субъективизм.
Али Дашти в своем исследовании о Хафизе постарался несколько более конкретно показать своеобразие Хафиза, состоящее в чудесном гранении даже отдельных слов и выражений. Исследования в этом направлении могут быть очень плодотворны, особенно если они выйдут за пределы лишь отдельных примеров и иллюстраций.
Некоторые наблюдения Али Дашти хотелось бы выразить в несколько обобщенной форме.
Хафиз в употреблении слов-образов исключительно тактичен; он говорит тихим голосом, избегает крика. Вспомним: Лессинг считал, что крик в скульптуре антиэстетичен, искажает лицо, но в поэзии крик, вопль может быть передан без нарушения художественности. Хафиз в этом отношении индивидуален: он любит полутоны, не вопль, а стон, не яростные восклицания, а тихие призывы, легкий вскрик боли или изумления, не грубый намек, а тонкий полунамек. Отсюда и особая музыкальность стихов Хафиза.
Все это чувствует ценитель поэзии, для которого язык Хафиза является родным. Объяснить, определить это более
или менее точными формулами и выкладками – задача дальнейшего исследования.
Выше характеристика своеобразия Хафиза, далеко не полная, ограничивается преимущественно формой его газелей, а в самой форме лишь анализом отдельных элементов.
Но ведь главное в творчестве любого большого поэта — это выражаемое в мастерской форме содержание. Из-за таких особенностей Хафиза, как дезинтеграция газели ишафос намека», следовало, как уже отмечалось, что каждое поколение и каждая группа читателей находили в Хафизе то, что было созвучно ей: благочестивый мистик — свое, влюбленный юноша — свое. А поскольку в газели мотивы любви, полные иносказаний, обнимали все стороны человеческой жизни в самом широком масштабе, то можно было и гадать на Хафизе, находя какие-то, пусть смутные, но удивительные совпадения с любым случаем жизни.
Однако поскольку для литературы имеет решающее значение не различие вкусов, а то, как воспринимали Хафиза передовые люди, то в содержании газелей Хафиза, естественно, на первый план выступает его свободомыслие. По-разному понимаемое, именно это свободомыслие привлекало к поэзии Хафиза сердце народа.
Для того времени, когда творил Хафиз, это свободомыслие не могло не восприниматься иначе, чем в связи с идеологией народных движений. Перенесемся в то далекое время, вспомним, чем была в его эпоху народная идеология, не обладавшая такой политической резкостью и отчетливостью, как впоследствии, в эпоху буржуазных и еще позже — пролетарских революций. Нам станет тогда ясным, что критика чиновного надзирателя за нравственностью — «мухтасиба» воспринималась как критика правителя. Разоблачение лицемерных богословов и суфийских проповедников было весьма актуальной формой борьбы с реакционным духовенством, жалобы на «время» — обличение жестокостей феодальной реакции, восхваление загородных развалин, мест попойки и веселья — моральной поддержкой тайных союзов оппозиционных городских элементов, пафос намека — вынужденным в тех условиях эзоповым языком. Если мысленно вжиться в эпоху Хафиза, то мы вместе с его тогдашним читателем сумеем услышать в его газелях не только отвлеченные философские мотивы, но часто живой отклик на актуальные события, своеобразное выражение народной идеологии того времени. На эту именно сторону творчества Хафиза обращали свое внимание в последнее время С. Айни и многие ученые, в том числе замечательный иранский поэт Бахар.
Изучение творчества Хафиза в последнее время выявило также, что иные его газели были полны таких явных политических намеков патриотического характера, которые в свое время звучали весьма злободневно. Например, известная газель, начинающаяся бейтом:
Дам тюрчанке из Шираза Самарканд, а если надо —
Бухару! В ответ индийской жажду родинки и взгляда.
(Перевод К. Липскерова)
Историческая основа связанной с этой газелью легенды помогает правдоподобному ее осмыслению. Хафиз, иранский патриот, не мог примириться с захватом его родного города и со зверством, проявленным при этом тюрко-монгольским завоевателем Тимуром. Это произошло на склоне лет поэта. Его любовное стихотворение содержит высказанный вскользь, но достаточно явный намек на набеги тюрко-монгольских кочевников и противопоставление тюрку-грабителю из Самарканда (т. е. Тимуру) красавицы тюрчанки из родного Шираза:
Фигон з-он лулиёни шухи ширинкори шазуэошуб,
Чунон бурданд сабр аз дли, ки туркон хони ягморо [Хафиз. X., 3] Из сердец умчал терпенье — так с добычей мчатся тюрки,—
Рой причудниц — тот, с которым больше нет ширазцам сладу.
Все остальное в газели достойно обрамляет эти главные, «раскрепощенные строки» протеста. Такая политически заостренная фронда, выраженная в форме любовной газели, вполне отвечала и вкусам и пониманию тогдашнего читателя.
Порою враги поэта вернее судят о нем, чем некоторые его почитатели, особенно те, которые из разных соображений, например ортодоксально-религиозных, хотят изобразить поэта смиренным мусульманином. В истории персидско-таджикской культуры это случалось не раз. Враги Ибн Сины верно подметили в этом великом мыслителе атеистические черты, а многие почитатели не замечали их.
О свободомыслии Хафиза раньше всех заговорили его современники — обскуранты. Разгадывали они и его эзопов язык. Это нашло свое отражение и в конфликте с Шахом Шуджа. То ли из-за почитания Хафиза, то ли из-за коварного плана «обезвредить» его колоссальное воздействие духовенство, начиная с мактабов, не уставало внедрять представление о Хафизе как о богобоязненном, правоверном мистике. «Лисан ул- гайб» трактовалось отнюдь не как эзопов язык вольнодумца, а как символический язык благочестивого суфия. Это — клевета на Хафиза. О том, что это так, свидетельствуют нападки на него врагов, не прекращавшиеся и после смерти поэта. Так, например, в книге «Латифаи гайбия» Шаха Махмуда Да- раби (XVII в.) рассказывается, что духовенство поначалу отказалось хоронить Хафиза на мусульманском кладбище, а далее излагаются три основных обвинения, которые предъявлялись Хафизу (автор опровергает их): а) некоторые бейты подобны муамма (шараде), понять их смысл невозможно (видимо, это считалось намеренным завуалированном мыслей); б) некоторые бейты настолько натуралистичны и антирелигиозны, что их никак нельзя истолковать как аллегорические; в) газели выдержаны в суннитском духе, что неприемлемо для шиитских богословов.
Можно ли возражать против этих «обвинений»? Вероятно, условия времени были настолько тяжелы, что ради высказывания многих «крамольных мыслей» Хафизу приходилось не только прибегать к эзопову языку, но и намеренно запутывать своих врагов. Вероятно, действительно многие бейты Хафиза (причем не только натуралистические) не поддаются никаким аллегорическим комментариям, а выражают затаенные его думы; что касается суннизма или шиизма, то и тут, видимо, поэт основательно запутал своих противников, поскольку у него можно найти стихи по форме и суннитские и шиитские, а ему это разноречие в высшей степени было неинтересно, о чем он говорил сам, жалуясь на «1$улуфши Мадраса» («болтовню в медресе»), уверяя, что истинная вера одинакова—«чй мас- диду чи куништ» («мечеть ли или синагога»).
Спустя много веков после смерти великого поэта мы не нанесем ему ущерба, если признаем: да, перед лицом духовенства, особенно реакционного, он виновен.
Однако перед лицом народа, вдохновившего его на высокую поэзию, он не только не виновен, но и предстает в еще более благородном облике великого вольнодумца.
Повторяем, разные круги передовых почитателей воспринимают разные стороны его вольнодумства: для одних — он певец красоты жизни, эпикуреец, для других — великий гуманист, врачеватель человеческих сердец, для третьих — ниспровергатель духовного рабства, для четвертых — эстетический созерцатель красоты, для пятых — скрытый проповедник идей светлого будущего человечества и т. д., но для всех — вольнодумец, мастер вольного слова, выразитель идеи свободы человеческой личности, певец любви во всех ее оттенках и смыслах. В этом главная привлекательность газелей Хафиза, которая лишь возрастает от того, что глубокое содержание поэт должен был выразить, преодолевая и вынужденные препоны религиозной цензуры и добровольно принятый на себя канон однообразия, присущего классической поэзии. Какой исполинской мощью нужно было обладать поэту, чтобы преодолеть это все и суметь найти свои слова, свои звуки для выражения высоких мыслей и чувств, так глубоко войти в сердца многих поколений.
Как же обстоит с суфизмом Хафиза? Разве не суфийская идеология — специфика газелей Хафиза? Ведь внешне это цменно так.
Характерно, что восточные авторы, начиная, например, с Джами и кончая Деххода, всячески заверяют, что Хафиз был в полном смысле слова сторонником и-проповедником суфизма. Но, утверждая это, авторы, противореча сами себе, вынуждены признать, что неизвестно, какого суфийского тариката Хафиз придерживался, кто был признан им шейхом, муршидом. А ведь для суфия было обязательным по крайней мере выполнение этих требований: определить свой тарикат, избрать себе шейха или самому стать таковым.
Джами в «Нафа^от ул-унс» («Дуновения человечности») пишет, что неизвестно, кто был шейхом для Хафиза. Деххода также вынужден заявить: «Тарикат ва номи муршидихеш пушида дошт» («Он скрывал признанные им тарикат и муршида»). Деххода близок к истине, когда пишет: «Тари^ати З^офиз ^ам- чун тарш$ати суфиёни аср набуд ва аз зу^ду риё ва муриду xoHaijo^ безор буд» («Тарикат Хафиза не был подобен тарикату других суфиев того времени, и ему были противны аскетизм, лицемерие, послушничество мюрида и часовни»). К сожалению, покойный ученый не договорил до конца. Мистицизм Хафиза несомненен, но все дело в том, что в его время мистицизм не обязательно имел форму официального суфизма. Это был тот оппозиционный мистицизм, который свойствен многим народ- ным движениям средневековья как на Западе, так и на Востоке. Таков был мистицизм шейхидов-сарбадаров. Таким был и мистицизм хуруфитов. Наконец, известен мистицизм, который условно можно назвать поэтическим, который был принят, например, такими предшественниками Хафиза, как Санаи, Низами. Независимо от того, примыкал ли подобный «поэтический мистицизм» к определенным суфийским тарикатам или нет, он, бесспорно, обладал большей свободой высказываний, меньшей стесненностью суфийским догматизмом.
Мистицизм Хафиза и был мистицизмом вольной поэтической мысли, и бессмысленно (как это иногда и безуспешно делали) искать, кто был его шейхом. Его наставником-муршидом не был никакой реальный суфийский шейх, и его собственная вольнолюбивая мистическая мысль не связана ни с какой определенной суфийской концепцией и тарикатом. Не~на это ли намекает сам Хафиз, когда заявляет:] «Бандаи пири хароботам, ни лутфаш доим аст».
[Хафиз. X., 13] «Я послушник старца [шейха] развалин,
чья прелесть неизменна».
«Харобот» («развалины») — это те самые загородные тайные питейные заведения, которые служили местом сборища для «риндов», бунтующих городских слоев, питавших оппозиционносуфийскую идеологию. Из каждой системы Хафиз брал и сочетал, часто противоречиво, то, что соответствовало его поэтическому восприятию мира и жизни. Мир он воспринимал во всем богатстве красок и человеческих эмоций, во всем объеме земных радостей и страданий, но не ограничивался этим. Он искал во всем внутренний смысл, он находил этот смысл в тайной связи со сверхъестественным, с божеством. Отсюда и его пантеистические прозрения, и обожествление совершенного человека как носителя и выразителя этих мистических связей. Мистицизм Хафиза — это поэтическое созерцание и прозрение, которое обожествляет и любовь, и красоту, и дух человеческий, это сверхъестественный культ человека. Такой подход был враждебен по самой своей сути религиозной покорности, фатализму и церковной лжи. Нелепо искать у Хафиза стройпости философской системы, но его мистический синкретизм — это не догматическая мешанина схоласта, а многогранное свободомыслие поэта. Поэтому во многих его бейтах мы можем встретить противоречивые высказывания, являющиеся вовсе не приспособлением к духовной цензуре, а выражением переменчивого настроения поэта. Но над этим противоречивым разнообразием стоит страстное исповедание культа вольного человека как высшее достижение, как апогей иранского Ренессанса.
Подобный мистицизм полностью отвечал идеологии народных движений XIV в., и, несмотря на идеалистическо-религиозный характер, он отвечал духу активности человеческой личности; это был мистицизм не смирения, а борьбы, не унижения и самоуничижения перед божеством, а возвышения человеческой личности до божества.
Отметим, что Маркс в своих тезисах о Фейербахе указывал, что некоторые идеалистические системы (до формирования пролетарской материалистической идеологии) развивали положение об активности человеческой личности. Вот почему хотя в свое время любая форма мистицизма на средневековом Востоке именовалась суфизмом, однако, учитывая своеобразие ха- физовского идеалистического мировоззрения, целесообразно называть его воззрения не общим термином «суфизм», скрадывающим глубокие различия направлений мистицизма, а более точным — «оппозиционный поэтический идеализм».
* * *
Выше для выяснения некоторых художественных особенностей был применен формальный анализ. Нам представляется, что подобный анализ путем сопоставления отдельных элементов стиха дает возможность четче установить и формулировать своеобразие художественного мастерства. Однако формальный анализ нельзя считать ключом к познанию поэта, ибо разъять красоту невозможно. Формальный анализ стихов — лишь один из путей к их познанию, лишь одно из вспомогательных средств. Только синтетическое восприятие стихотворения — в данном случае газели — в единстве формы (не расчлененной анализом) и содержания, в единстве осмысления того, как звучало стихотворение в свое время, в конкретных исторических условиях, и как оно «слышится» сейчас — только такое восприятие стиха дает возможность правильно познать и оценить поэта.
Следовательно, и при формальном анализе задача состоит не в том, чтобы свести газель к определенным одинаковым элементам, а в том, чтобы, выявив эти общие элементы, суметь определить, в чем же состоит неповторимость их выражения у поэта. Очень важно, используя формальный анализ как вспомогательное средство, обращаться к целостному, синтетическому рассмотрению стиха. Вот почему и выше, при характеристике газелей I, II, III, все время подчеркивались средства «скрепления» бейтов в единую газель, целостность, законченность газели внутри самой себя. В заключение обратимся к целостному рассмотрению еще трех других газелей.
Газель 1а
Расид мужда, ни омад баз^ору сабза дамид,
Вазифа гар бирасад, масрифаш гуласту набид.
Сафири мурр баромад — бати шароб ку^ост?
ФИРОН фитод ба булбул — ницоби гул кй кашид?
Зи меваз^ои би^иштй чй завц дарьёбад Хар он ки себи занахдони шоз^иде нагазид?
Макун зи русса шикоят, ки дар тарной адаб Ба ропате нарасид он ки заз^мате накашид.
Зи руи соции маз^ваш гуле бичин имруз,
Ки гирди орази бустон хати бунафша дамид.
Чунон карашмаи со^й дилам зи даст бибурд,
Ки бо касе дигарам нест барги гуфту шунид Ман ин муравдаи рангин чу гул бихо^ам сухт,
Ки пири бодафурушаш ба ^уръае нахарид.
Баз^ор мегузарад, додгустаро, дарьёб,
Ки рафт мавсиму ^офиз з^ануз май начашид. [Хафиз. X., 105] Весть пришла о том, что весна наступила и зеленеет [кругом]. Если хватит средств, расходуй их на цветы и вино!
Голос [певчих] птиц раздался, а где же горлышко [бутыли] с вином? Горе свалилось на соловья: кто совлек покрывало с розы?
Разве полакомится фруктами райских [дерев] Тот, кто не испытал [вкуса] подбородка красавицы.
К чему жаловаться на грусть, разве не [гласит] мудрость:
«Покоя не познает тот, кто не перенес трудностей».
Нынче с ланит луноподобного кравчего можно срывать цветы: Ведь вокруг цветника [его] лица растут рядком фиалки. Очарование кравчего похитило сердце мое,
Так что ни с кем другим нет нужды [мне] и разговаривать.
Эти отрепья [дервишские] разных цветов я сожгу,
Ведь старец-винопродавец и каплю за них не даст.
Весна пройдет, о всемилостивый, заметь,
Что прошла пора, а Хафиз и не дотронулся до вина.
О приведенной газели можно сказать: это типичная хафи- зовская газель с ее сильными и слабыми сторонами,
Чарующи звуки музыкальных бейтов, чотко членимых Цезурой внутри каждой мисра. Ласкающие слух знакомые образы во всех без исключения бейтах (их количество, кстати, в разных вариантах разное), вследствие чего газель легко воспринимается на слух и не нуждается в комментариях. Общий мажорный настрой газели вызывает отклик в сердцах слушателей. Все это позволяет слушателю легко воспринять и благородную назидательность, выраженную к тому же в форме известной народной поговорки: «ба ропате пара- сид он ки за^мате накашид» — «покоя не познает тот, кто не перенес трудностей», и хорошо известные вольнолюбивые мысли: «зи мева^ои би^иштй чй зав1$ дарьёбад касе, ки себи занахдони шо^иде нагазид». Привлекает остроумная игра слов («мург» — «птица», «бат» — «утка») в бейте: «Сафири мург баромад — бати шароб кучост» — «Голос птички раздался, а где уткоподобная бутылка вина?» Для тех, кто толкует Хафиза суфийски, также раскрывается возможность толковать любой бейт в мистическом смысле, ибо печать иносказания лежит на всей газели, а символическое значение всех образов давно разработано и широко известно. Газель одинаково согласуется с настроениями и кейфа и неутомимого суфийского созерцания.
И в этом слабость газели — налет шаблонности и однообразия. Не странно, что в разных вариантах отсутствуют многие бейты, а наличные по-разному расположены. Это не нарушает цельности газели ни по рифме, ни по метру, ни по единству настроения. Обрамление газели с помощью матла и макта также нисколько не пострадает от того, что в разных вариантах разные макта. На самом деле матла звучит так:
Расид мужда, ки омад ба^ору сабза дамид,
Вазифа гар бирасад, масрифаш гуласту набид.
Она одинаково удобно образует окаймляющее кольцо и с макта:
Шароб нуш куну ^ами зар ба ^офиз де^,
Ки додша^ зи карам ^урми суфиён бахшид.
Пей вино, а Хафизу подай золотую чашу,
Ибо падишах по милости простил прегрешения суфиев. . .
и с макта другого, приведенного здесь варианта газели:
Ба^ор мегузарад, додгустаро, дарьёб,
Ки рафт мавсиму >£офиз ^ануз май начашид. ‘
Утверждения о том, что именно бейты, отсутствующие в некоторых вариантах, слабее наличных, выражают не объективную картину, а лишь вкусы отдельных лиц.
Значит, прелесть этой газели в целом не в ее своеобразии, отличающем ее от других газелей, а, напротив, в тех
общих чертах, которые делают все газели такого, хафизовского типа привлекательными. Того ценителя поэзии, который ищет индивидуального своеобразия и несхожести, эта газель не приведет в восторг.
Газель На Хафиза интересна тем, что ее можно сопоставить по крайней мере еще с шестью газелями других авторов, написанными теми же рифмами и на те же мотивы [Хафиз. X., 30].
Ходжу:
Машав ба мулки Сулаймон ва моли Корун шод,
Ки мулку мол бувад дар рая^и ^щш$ат бод.
Не радуйся царству Сулеймана и богатству Каруна,
Ибо на пути справедливости и царство и богатство
[развеются в прах] ветром.
Имад Факих:
Хушо ^авои Мусаллову оби Рукнобод,
Ки ин муфаррахи ^ону в-ин муцаввии дил бод.
Как приятен воздух Мусаллы и вода Рукнабада.
Ибо тот [воздух] оживляет душу, а та [вода] укрепляет
сердце.
Убайд Закани:
Насими боди Мусаллову оби Рукнобод Рарибро ватани хеш мебарад аз ёд.
Дуновение ветра Мусаллы и воды Рукнабада
[Заставят] странника [пришельца] забыть о своей родине.
Джалал:
Хазор чони азизам фидои дони ту бод,
Чу шаманест ки аз дустон надорй ёд.
Тысячу жизней дорогих — отдам за душу твою,
[Но] словно шаман ты, что не помнит друзей.
Ходжу (другая газель):
Ба буи зулфи ту додам дилшикаста ба бод,
Биё ки ^они азизам фидои ^они ту бод.
Разбитое сердце мое воспрянет от аромата твоих кудрей, Приди, ибо жизнь свою отдам за душу твою.
Сайид Азудиддин:
Гарат ба хоки диёрам гузар кунй, эй бод,
Зи оби чашми ману оташи дилам кун ёд.
Если ты пройдешься по земле моего края, о ветер, Вспомни о влаге глаз моих и пламени сердца моего!
Уже по этим матла можно более или монео верно догадаться о том, как развивается газель (в частности, обратить внимание на ученое, философское начало последней газели Азудиддина, с остроумным перечислением всех «четырех элементов»: хок, бод, об, оташ — земля, воздух, вода, огонь).
Матла Хафиза сразу выдает его: ex linguae leonem («по когтям узнают льва»).
Хафиз, употребляя известное выражение, которое можно сравнить с немецкой революционной формулой, высказанной через полутысячелетие В. Либкнехтом: «trotz alledem» («вопреки всему»), —«^ар чи бодо бод!» («будь что будет!»), уже введенное в поэзию Рудаки и Хайямом, смело и твердо бросает в лицо обскурантам:
Задем бар сафи риндону %арчй бодо бод!
Встали мы в ряды риндов, и будь что будет!
Начав читать эту газель, нельзя не прочитать ее до конца, настолько она захватывает всем своим содержанием:
Шаробу айши низ^он чист? Кори бе буньёд!
Задем бар сафи риндону з^арчй бодо бод!
Гире^ зи дил бикушо, в-аз сипез^р ёд макун,
Ки фикри з^еч му^андис чунин гирез$, накушод.
3-ин ин^илоби замона а^аб мадор, ки чарх
Аз ин фасона з^азорон з^азор дорад ёд
Ь^адаз, ба шарти адаб гир з-он ки таркибаш Зи косаи сари ^амшеду Бауман асту Цубод.
Кй огаз^аст ки Цовусу Кай ку^о рафтанд?
Кй воцифаст ки чун рафт тахти ^ам барбод?
Зи з^асрати лаби Ширин з^ануз мебинам,
Ки лола медамад аз хуни дидаи Фарз^од
Магар ки лола бидонист бевафои дазуэ,
Ки то бизоду бшпуду ^оми май зи каф нанз^од.
Биё биё, ки замоне зи май хароб шавем,
Магар расем ба ган^е дар ин харобобод?
Намеди^анд и^озат маро ба сайру сафар Насими боди Мусаллову оби Рукнобод
Кадаз^ магир чу ^офиз, магар ба нолаи чанг,
Ки бастаанд бар абрешими тараб дили шод. [Хафиз. X., 88] «Недостойно, схоронившись, пить вино»,—мне говорят.
Будь что будет, раз мы — ринды, сядем вместе в тесный ряд!
Не распутать небу узел бедствий; даже звездочеты
Тщатся столько лет напрасно.. . и распутают навряд!
Судьбы смертных так неверны… Но ведь прошлые столетья
Сотни, тысячи подобных сказов в памяти хранят.
Кубок глиняный с почтеньем надо подымать и вспомни:
Глиной стали Джам великий, и Бахман, и Кай-Кубад.
Где Кавус? Где троны Кайев? Прахом славу их развеяв,
Плачет только вихрь пустыни средь разрушенных палат.
Где уста Ширин прекрасной? Только пышные тюльпаны Вырастают из кровавых, жгучих слез твоих, Фархад!
Лишь тюльпан постиг превратность мира, он не выпускает Из ладоней, с дня рожденья, чашу истинных услад.
В погребок мы заберемся, все сюда, мы здесь напьемся:
Может, средь развалин этих обнаружим дивный клад.
Я пустился бы далеко.. . Да меня не отпускают Мусаллы моей прохлада, сладкоструйный Рукнабад.
Пей, Хафизу подражая! Пей вино под звуки чанга,
Пусть рыдающие струны дух живой возвеселят!
(Перевод В. Державина)
Можно провести формальный анализ по элементам, сопоставить их с другими газелями — мы обнаружим и много повторяющегося и еще больше оригинального, неповторимого; можно отметить такие присущие Хафизу моменты, как пристрастие к древнеиранским, немусульманским образам (Джамшед, Бахман, Кай-Кубад, Фархад, Ширин). Но не в этом суть газели, которая сама по себе воспринимается в ее целостности, а не расчлененности. Нас поражают в ней не фаталистические нотки (все проходит в мире), а мелодия мужества и надежды («магар расем ба ган^е дар ин харобобод» — «может, достигнем клада в этих развалинах»), штурмование царей земных (рушатся троны Кай-Кубада и Бахмана) и самого неба («аз сипехр ёд макун» — «не вспоминай про небосвод»). При целостном, синтетическом восприятии газели мы обнаружим ее бесчисленные художественные тонкости и детали.
Можно представить, как пела эту газель где-нибудь в тайном кабачке среди загородных развалин группа мастеровых- повстанцев, собравшихся перед открытым выступлением:
Шаробу айши низ^он чист? Кори бебуыь§д!
Задам бар сафи риндону, хар чй бодо боД!
«Раз мы ринды, будь что будет! . .»
Этот гимн мужеству и сейчас нельзя читать без волнения: вот это — газель Хафиза, не просто хафизовская газель, а неповторимое произведение бессмертного поэта:
И наконец, газель Ша — гимн верной дружбе, которую приведем без всяких сопоставлений и формального анализа, так как все предыдущее изложение должно подготовить читателя к самостоятельному синтетическому восприятию произведения с последующим обнаружением в нем и красоты противопоставлений, и пафоса полунамеков, и выразительной силы ясного прямого слова, и созвучия газели своему времени и всем эпохам.
Вот эта газель, написанная сильными, краткосложными и широкозвучными строками, общедоступным, почти разговорным рамалем:
Рузи васли дустдорон ёд бод,
Ёд бод он рузгорон ёд бод!
Ин замон дар нас вафодорй намонд,
3-он вафодорону ёрон ёд бод!
Гарчй ёрон фориганд аз ёди ман,
Аз ман эшонро з^азорон ёд бод!
Ман ки дар тадбири гам бечораам,
Чораи он гамгусорон ёд бод!
Мубтало гаштам дар ин доми бало,
Кушиши он х^ацгузорон ёд бод!
Гарчй сад рудаст дар чашмам мудом Зандаруди богкорон ёд бод!
Рози ^офиз баъд аз ин ногуфта без^,,
Эй дарег, аз роздорон ёд бод! [Хафиз. X., 89, вариант 4] День отрадных встреч с друзьями вспоминай!
Все, что было теми днями, вспоминай!
Ныне верных не встречается друзей —
Прежних с верными сердцами, вспоминай!
Всех друзей, не ожидая, чтоб они Вспоминали тебя сами, — вспоминай!
О душа моя, в тенетах тяжких бед Всех друзей ты с их скорбями вспоминай!
И, томясь в сетях настигнувшего зла,
Ты их правды сыновьями вспоминай!
И когда польются слезы в сто ручьев,
Зандеруд с его ручьями вспоминай!
Тайн своих, Хафиз, не выдавай! И друзей,
Их скрывавших за замками, вспоминай!
(Перевод К. Липскерова)
И эта газель представляет собою жемчужину в творчестве Хафиза.
Нельзя сказать, что все без исключения газели поэта были такими, потому мы и называем многие из них лишь хафизовскими газелями, без подчеркивания их авторского своеобразия. Но, как правильно отмечает Али Дашти, ведь не сам Хафиз составлял свой диван (уже не говоря о том, что много бейтов и целых газелей в его диван вписали переписчики). Может быть, он и не включил бы в свой сборник стихи, написанные наспех или в менее зрелые годы (иногда даже моменты) своего творчества. Существенно то, что десятки газелей являются жемчужинами, неповторимыми произведениями поэзии. Узнать их можно лишь при синтетическом их восприятии. Они отмечены не только формальным мастерством «разнообразия сквозь однообразие», не только многими другими чертами, свойственными Хафизу, но главное — чудесным единством актуальности их для своего времени и непреходящей прелести во все времена. Хафиз сам неоднократно (хотя довольно сдержанно и скромно) давал высокую оценку своим стихам, подчеркивая (как и в ответе Шаху Шуджа) их всенародное признание. Но он мог бы с полным правом сказать о себе словами Уитмена:
Я лучше, чем я думал,
Я больше, чем я думал. . .
ибо прелесть свою его стихи сохраняют не только для своего народа, но и для всех народов всех времен.
Тут мы и переходим к вопросу о Хафизе как о поэте мировом.
Б
С конца XVIII в. Хафиз стал известен западному читателю по переводам на европейские языки. С начала же XIX в., особенно благодаря «Хафиз-наме» в «Западно-Восточном Диване» Гёте, Хафиз прочно вошел в мировую литературу и снискал мировое признание.
Не переводам обязан Хафиз этим признанием, а содержанию и мастерству своих газелей, которые с помощью переводов доходили до сознания читателя.
Что поразило европейского читателя в творчестве Хафиза?
Прежде всего та емкость жанра газели, которая отмечалась выше, богатство ее лирических оттенков, новизна ее формы и художественных особенностей. Все, что привлекало в этом жанре, связывалось прежде всего с именем Хафиза. Позже европейский читатель знакомился с газелями и других поэтов, продолжая испытывать эстетическое наслаждение от образной системы, в том числе и от многочисленных «клише» газели, ее редифа, монорифмы и различных постоянных элементов (вспомним благожелательную встречу боденштетов- ских переводов — вариаций талантливого, но вовсе не самого выдающегося азербайджанского поэта Мирза Шафи). Однако радость первого знакомства с газелью, восторженность первой встречи были тесно связаны с Хафизом и ассоциировали все лучшее, что воспринималось в восточной газели, именно с ним.
С течением времени признание Хафиза приобретало все более глубокие и прочные основания, что лучше всего выразил Гёте. Он уловил в поэзии Хафиза пафос намека, иносказания, дающий безграничные возможности для выражения смелой, вольной мысли. В стихотворении «Мистический язык», название которого является переводом «Лисан ул-гайб», Гёте правильно толкует мистическую символику но как выражение благочестив ости, а благости, гуманистического благородства. Гёте разгадал, что главное в поэзии Хафиза — это изобличение обскурантизма, античеловеческих пороков сильных мира сего и духовенства: лицемерия, жестокости, деспотизма, — и восхваление человеческой личности, ее свободы, прежде всего духовной, ее вольнодумства и любви к земной жизни и красоте.
Таким и вошел Хафиз в сознание прогрессивного западного читателя.
В этом смысле представляет интерес отзыв одного из создателей эстетики Нового времени, Розенкранца (середина XIX в.), автора работы о всеобщей литературе.
«Мухаммад Шамсиддин, т. е. „солнце веры44, с прозвищем Хафиз, т. е. „хранитель44,—именно Корана, который он целиком знал наизусть,— родился в Ширазе, примыкал к суфизму и был столь замечательным учителем, что получил наименование „Лисан ул-Гайб“ („мистический язык44). Всю эпоху правления Музаффарида ом прожил в качестве панегириста последнего, пользовался большой милостью при дворе и умер в 1389 г. в Мусалле, предместье Шираза, расположенном на цветущих берегах воспетого многими поэтами Рукнабада. Духовенство пыталось отказать ему в церковном погребении, но его могила продолжает и поныне быть местом священного паломничества. Хафиз написал диван, содержащий прекраснейшие, гуманнейшие лирические стихи персидской поэзии, совершенно исключительные по эллинскому богатству художественного воображения. Хафиза нелегко постигнуть. Он столь же образен и живописен, как Аттар, искренен, как Джалалиддин, прелестен, как Саади, мечтателен, как Амир Хус- роу, но также столько же сатиричен, как Омар Хайям. Восторженный певец красоты природы, вдохновенный любовник, глубокий почитатель великого Аллаха, он вместе с тем столь радостно прославляет вино и чувственные наслаждения, что его поклонники полагали возможным спасти эти элементы его поэзии лишь тем, что все его песни о вине и поцелуях рассматривались как аллегорическое выражение отношения человека к богу, подобно тем поэтическим феноменам, которые мы находим в „Гитаговинде44 и „Шир хаширим44 („Песнь песней44). И действительно, столь глубоко образованному, благородному человеку, как Хафиз, ничего не было более чуждо, чем грубый сенсуализм, но еще более далек был он от трансцендентности и безвкусицы тех, кто хотел бы видеть в изображении чувственных удовольствий только символ мистического процесса. Хафиз был действительно верующим, который в осознанном единении с богом чувствовал себя свободным от всех ограничительных преград. Его мощный дух, преданный суфизму, противился позитивным ограничениям церковной ортодоксии. Его выступления против буквоедства, ханжества, поповщины, деспотии носили столь острый характер, что он, по этой своей негативной деятельности, часто кажется фривольным. У индийского поэта Бхартрихари мы нашли те же образ и направление мысли, но у Хафиза они пропитаны кровью сердца и при всей своей горечи, так как он был великим поэтом, отличаются бесконечной мягкостью. При всей решительности его полемики в ней нельзя найти ни малейших следов эгоистической ненависти, что делало, естественно, ее еще более уничтожающей. Хафиз, с другой стороны, действительно красноречивый глашатай любви и вина, по сравнению со страстностью и бурной жизнерадостностью которого
AtiaKpeOHt кажемся вялым, слишком умеренным. Хафиз признает, что вино и поцелуй также божественны (т. е. божественного происхождения). И это для него не красное словцо, он действительно убежден в этом. Как в старинной персидской поэме „Вамик и Азра“ Азра, приходя на север, преобразует всю природу, и лед начинает таять, пробиваются травы, распускаются почки на деревьях, расцветают сады, так и поэзия Хафиза овевает нас благодатным ароматом весны, который смывает с наших сердец струпья филистерства и предрассудков. Не в легкомысленной мистике, а в мистической фривольности сущность его легких, прелестных, глубоко прочувствованных стихов. Фривольность в том смысле, что он оторвался от всего позитивного, но мистической потому, что он лишь в абсолютном единении с богом, в уничтожении всякого грубого эгоизма признает наслаждение истинной действительностью и свободой. Так как из всех известных религий ислам в наибольшей мере признает веления природы, то он отнюдь не противоречит себе, допуская наслаждение ею. Он только кой-где разъясняет, что же именно Мухаммад понимал под радостями рая. Считать Хафиза апологетом чистого материализма или же религиозным реформатором потому лишь, что он нападал на мнимую религиозность и попов, значило бьт умалить его величие, которое состоит в восторженном обожествлении человеческой свободы и довольствуется само собой» .
Новый читатель советской эпохи, прежде всего таджикский читатель, развил подобное понимание Хафиза. Наибольшую роль в этом сыграл Садриддин Айни с его подходом к классикам таджикско-персидской поэзии не как к иконам, а как к живым. Но при таком подходе раскрылось, что в газелях Хафиза кроме вольнолюбивого духа, свойственного им в целом, встречаются порою такие жемчужины-бейты, которые содержат самые сокровенные прозрения поэта, когда он не только намного опережает свой век, но и поднимается выше своей личной, человеческой ограниченности.
В этих бейтах как бы заключен заряд огромной силы, ибо и обличение у Хафиза, и воспевание вольного р и н д а, и мечты о будущем достигают огромных высот обобщения.
В свое время Э. Броун, проводя сопоставление Хафиза с Данте (в пользу первого), считал, что достоинство газелей Хафиза состоит в том, что они совершенно безразличны к злобе дня, что они, можно сказать, рассматривают все sub specie aeternitatis (под знаком вечности) и при этом — с мистических позиций. Это неверно. Хафиз, как мы видели, вовсе не был отрешен от современности. Напротив, актуальность свойственна его газелям в гораздо большей мере, чем это предполагали. Дело лишь в том, что он не снижался до повседневных мелочей, деталей, а глубоко обобщал факты и события, вплоть до наиболее универсальных, даже символических образов, причем обобщал с позиций общечеловеческих судеб. Это и сделало его стихи вечными, подобно стихам всех гениальных поэтов — Шекспира, Гёте, Пушкина. Символы Хафиза — не отвлечение от действительности, а великое обобщение действительности, ее смысла, ее правды. Это особенно ярко проявляется в его сокровенных бейтах, которые были поэтому названы в другом месте «раскрепощенными строками», ибо они вырываются из контекста газели, в которой запрятаны, как (употребляя выражение поэтессы Зебуннисо) «чуп буи гул дар барги гул» («словно аромат розы — в лепестке розы»).
Это — не модернизация Хафиза, он в ней не нуждается, ибо на самом деле он вошел в мировую литературу как живой, страстный поэт, откликающийся на все то, что продолжает и сегодня волновать человечество. Мистическая символика Хафиза воспринимается современным читателем как величественное поэтическое обобщение, как символика образная, а вовсе не религиозная.
Конечно, современный читатель не может не почувствовать известную архаичность поэтики Хафиза, не может не ощущать, что нас отделяют века. Но именно сознание того, что выдающиеся общечеловеческие образы и мысли, порывы души этого поэта суть явление XIV в., мрачных средних веков, лишь придают еще большее обаяние его стихам, его облику, создают тот «пафос расстояния», который делает (несмотря на архаичность) еще более впечатляющими для нас произведения античных писателей или великих гуманистов Возрождения.
В наибольшей мере — не только по внешней аналогии, но и по существу — подходит Хафизу сближение его именно с поэтами Возрождения. Не только из-за идеи красоты и любви, пронизывающих его стихи, не только из-за формы газели, перекликающейся с сонетами, но и прежде всего из-за вечно живого духа гуманизма, осознания достоинства человеческой личности, из-за бунтарства и протеста против всех злых сил, мешающих человеческому счастью.
Читающий Хафиза в переводах не имеет возможности насладиться его чарующим языком, тем, что у фарсиязычного читателя является предметом особого восхищения. Но образная система Хафиза и многие элементы его художественного мастерства могут с помощью перевода (конечно, подлинно поэтического) дойти до читателя.
Поэтому хочется привести сопоставление еще одной газели Хафиза со сходными газелями других авторов, чтобы отметить индивидуальную черту его мастерства, обнаруживающуюся не только при сопоставлении лексическом (что возможно только в оригинале), но и в переводе.
Сопоставление это проводит Али Дашти в своей книге о Хафизе. Он сравнивает газель Хафиза с газелями двенадцати авторов, в том числе Санаи. Вот как звучит газель Хафиза:
Зулф ошуфтаву хуйкардаву хандон лаби мает,
Пера^ан чоку газалхону суро^й дар даст.
Наргисаш арбада^уго лабаш афсускунон Ними шаб душ ба болини май омад, биншаст.
Сар фароруши май овард, ба овози ^азин Гуфт — к-эй ошици деринаи май, хобат ^аст?
Ошицеро ни чунин бодай шабгир ди^анд,
Кофири ипщ бувад, гар нашавад бодапараст.
Бирав эй зо^иду, бар дурдкашон хурда магир,
Ки надоданд ^уз ин тузура ба мо рузи аласт.
Он чй у рехт ба паймонаи мо, нушидем,
Агар аз хамри би^иштаст, в-агар бодай мает.
Хандаи ^оми маю зулфи гире^гири нигор,
Эй басо тавба ки чун тавбаи З^офиз бишикаст. [Хафиз. X., 35] Хмельная, опьяненная, луной озарена,
В шелках полурасстегнутых и с чашею вина
(Лихой задор в глазах ее, тоска в изгибе губ),
Хохочущая, шумная, пришла ко мне она.
Пришла и села, милая, у ложа моего:
«Ты спишь еще, возлюбленный? Взгляни-ка, я пьяна!»
Да будет век отвергнутым самой любовью тот,
Кто этот кубок пенистый не осушит до дна.
Поди же прочь, о трезвенник, вина не отбирай,
Ведь господом иная нам отрада не дана.
Все то, что в кубки легкие судьбою налито,
Мы выпили до капельки, до призрачного сна.
Нектар ли то божественный? Простой ли ручеек,
В котором безысходная тоска разведена?
Об этом ты не спрашивай, мудрейший мой Хафиз,
Вино да косы женские—вот мира глубина.
(Перевод И. Сельвинского)
Если вдуматься, в чем состоит превосходство газели Хафиза, то, не останавливаясь на языке ее (о чем убедительно пишет Али Дашти, но что недоступно в переводе), мы не можем не прийти к выводу, что современного читателя в этой газели больше всего пленяет неожиданная у поэта XIV в. невероятная жизненность, реалистичность образа любимой, что придает всей газели какую-то исключительную человечность.
Реализм не мог быть и не был художественным принципом творившего в средние века поэта. Но как и у писателей Возрождения гуманизм направлял их творчество в русло раннего реализма, так и у поэта человечности и бунта против античеловечности, каким был Хафиз, мы можем обнаруживать яркие проявления реалистического живописания, что делает его еще более близким к нам, людям социалистической эпохи.
Подлинное величие Хафиза можно оценить, если не ограничиваться его изучением в рамках национальных — персидской и таджикской литератур. Добившись всеобщего признания у народов, чьим сыном он был, Хафиз поднялся до высот мировой литературы и навсегда стал поэтом всего мыслящего, передового человечества.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
–Возникновение газели в персидско-таджикской литературе
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Жизненный путь Хафиза

Хафиз, его эпоха и творчество: Жизненный путь Хафиза

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Лучшему пониманию творчества Хафиза может существенно помочь знание его жизненного пути и особенно учет тех многочисленных оценок, которые давались его произведениям в течение почти шести веков.
Однако подлинной биографии Хафиза, основанной на точных фактах, на собственных его высказываниях, нет. Все что мы знаем о его жизни преимущественно из разных тазкйра (часто переписывавших сообщения одна у другой) — это несколько преданий, которые, видимо, переходили из уст в уста.
Исследования последних лет, критика текста дивана Хафиза внесли некоторые уточнения в биографию поэта и вместе с тем подтвердили познавательное значение преданий о нем. Эти предания, порою явно фантастические и почти всегда фактографически неточные, звучат, однако, как глас народа о своем любимом поэте и дают представление о тех суждениях и мнениях, которые сложились о нем у нескольких поколений, — следовательно, существенно пополняют фонд оценок творчества Хафиза, важнейший источник понимания его творчества*
Пожалуй, наилучшей сводкой биографических сведений о поэте, содержащихся в старых тазкйра и исторических сочинениях, остается и ныне работа известного индийского ученого Шибли Ну’мани о персидской поэзии. Эту сводку в свое время включил в свою четырехтомную историю персидской литературы Э. Броун. Шибли Ну’мани отмечает, что сам он в наибольшей мере воспользовался сводкой другого ученого, Абдул- наби Фахр уз-Заман Казвини, автора тазкйра «Майхона», составленной в 1028 г. х. (1618—1619) .
Дед поэта был уроженцем Исфахана. При правлении ата- беков Салгаридов Фарса он переехал в Шираз, где и умер. Отец поэта Бахадддин (по другим данным — Камалиддин) стал одним из богатейших купцов Шираза. После его смерти осталось трое малолетних детей, младшим из которых был Шамсиддин Мухаммад (род. ок. 1325—1326 г.). Семья, оставшаяся без кормильца, вскоре разорилась, и два старших брата отправились в другие города в поисках заработка. Маленький Шамсиддин, будущий поэт, остался с матерью (родом из Казеруна) в Ширазе и был отдан на воспитание человеку, который, едва мальчик подрос, отказался от него, отправив работать в дрожжевое заведение. Началась тяжелая трудовая жизнь ученика ремесленного заведения: с полуночи и до раннего утра приходилось возиться с опарой, готовить дрожжевые товары. Рядом находилась школа, и жажда знаний у одинокого сироты взяла свое: одну треть скудного заработка он отдавал матери, вторую — тратил на себя, а остальное платил учителю, пока не овладел грамотой и не выучил наизусть Коран.
Знание поэзии и составление стихов было тогда распространено среди ремесленников Шираза. Дукан (лавочка) одного торговца мануфактурными товарами, большого ценителя сти-
Хов, был своеобразным «клубом» для завсегдатаев торговых рядов ширазского базара, любителей и знатоков тонкостей поэтического слова и суфийских словопрений. Молодой мастер дрожжевого цеха пристрастился посещать этот «клуб» и начал складывать стихи. Однако они были еще несовершенны и вызывали насмешки. Иногда его даже умышленно приглашали на сборища, для того чтобы поглумиться над ним.
Оскорбленный и подавленный, он отправился однажды к гробнице известного суфийского поэта Баба Кухи и, горько плача, сетовал на свою судьбу, пока, наконец, не прилег на землю и не заснул. Во сне он увидел благообразного старика, который сказал ему: «Восстань и следуй своим путем, ибо врата познания открыты тебе» («Бирав, ки дарвозаи улум ба ту боз шуд»). На вопрос юноши: «Кто ты?» — старец назвал себя халифом Али. Едва Хафиз проснулся, как на устах его прозвучала знаменитая газель, начинающаяся словами:
Душ ва^ти са^ар аз русса на^отам доданд,
В-андар он зулмати шаб оби х^аётам доданд.
Вчера на исходе ночи от мук избавление мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
Вернувшись в город, он встретился вновь с теми, кто привык потешаться над ним, и они, как всегда, для забавы предложили ему сказать какую-либо новую газель собственного сочинения. Тогда он прочитал свою вдохновенную газель, повергнув всех в изумление. Ему не поверили, что это его произведение, и предложили сымпровизировать газель в ответ на другую, прочитанную ему. Он тут же исполнил это, что еще более потрясло собравшихся. Он был признан большим поэтом, а слава его росла не по дням, а по часам. За ним закрепился псевдоним Хафиз, первоначальное прямое значение которого было: «человек, наизусть знающий Коран».
Такова легенда. Если отвлечься от фантастического облачения ее, то она весьма правдоподобно воспроизводит картину становления великого поэта.
Очевидно социальное окружение поэта — городские, ремесленные круги Шираза. Самый псевдоним поэта — «Хафиз», т. е. человек, выучивший Коран наизусть для того, чтобы публично читать его, — говорит о материальной необеспеченности поэта в детстве и юности. По поводу этого пишет
С. Айни в своем исследовании о Рудаки, отмечая, что публичное чтение Корана наизусть было профессией, обеспечивавшей более или менее сносное существование; однако стремились овладеть этой профессией люди несостоятельные, люди, ищущие верного заработка. В аристократических же семьях считалось унизительным обучать ей своих детей, как и любому ремеслу. Профессия хафиза — свидетельство его принадлеж- ностй к необеспеченным социальным слоим. Итог факт имеете с преданием о работе Хафиза в молодости и дрожжевом заведении и его общении с «людьми ремесел и базара» можно признать вполне достоверным, что многоо объясняет и и идеях, выраженных в стихах поэта.
Во времена Хафиза различные, часто тайные, объединения городских ремесленников, видимо, носили суфийские характер, имели своих старцев — пиров и преданных им послушников — мюридов, но отличались от обычных суфийских братств, группировавшихся вокруг шейхов, охранявших «святые места» – мазары (гробницы) или ханаки (часовни). Сборища тайных союзов под главенством энергичных вожаков могли происходить в каком-либо укрытом питейном заведении, а может, в какой- либо лавчонке-мастерской (дукане) на базаре, вроде тех «клубов», в которых участвовал, по преданию, и Хафиз в молодости. Участников таких сборищ презрительно называли «ринд» — «гуляка», «босяк», но они и сами могли принять на себя такую кличку и придать ей положительный смысл — «смельчак», «лихой молодец».
Из этих объединений вербовались, между прочим, и активные участники сарбадарского движения. Среди них ценились острое словцо, сатирические стихи против правителей и ханжей дервишей, поэтические произведения, вольно истолковывавшие мистическую философию суфизма. Были среди риндов и подлинные знатоки поэзии, которые могли отличить подражательные стихи от стихов, содержащих оригинальную, глубокую мысль. В этой среде вращался Хафиз, там созревал и мужал его талант.
Далее можно представить себе, что когда Хафиз в первых своих стихах лишь подражал старшим поэтам (а он в газелях сам говорит, что следовал поэту XIII—XIV вв. Ходжу Кирмани) и к тому же без владения поэтической техникой (в легенде говорится, что его ранние пробы пера были написаны «без метра»), то он подвергался безжалостной критике знатоков. Под влиянием каких-то событий, которые нашли фантастический отголосок в легенде, произошел перелом, скачок — поэт словно прозрел и почувствовал себя пророком.
Вспомним, что на Востоке восприятие подлинного поэта как пророка было традиционным. Об этом писал Рудаки в Хв.; об этом же рассказывает в XX в. С. Айни в «Воспоминаниях». У Хафиза сложилась газель с глубоким философским смыслом. Именно такой является его газель, которая ниже приводится целиком с некоторыми пояснениями.
В духе лучших традиций газели первый бейт уже заинтриговывает слушателя, который чувствует, что произошло нечто необычайное, но не знает, что именно. Поэт чуть-чуть приоткрывает завесу, вводя слушателей в круг высоких философских идей о сущности бытия и его проявлениях, и имеете с тем продолжает интриговать загадочностью выражения «мне д а л и», — но кто именно?
Вчера на исходе ночи от мук избавленье мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
(Перевод Е. Дунаевского)
Поэт полунамеками все более раскрывает содержание двух первых бейтов, в частности встречающихся в первом бейте образа «ночь», а во втором — понятия «естество».
Бе^уд аз шаъшаи нартав зотам карданд,
Бода аз *$оми та^аллии сифотам доданд.
Чй муборак сахаре буду — чй фархунда шабе,
Он шаби 1$адр, ни ин тоза б а р о т а м доданд.
Утратил я чувства свои в лучах того естества,
Вина из чаши, что духа родит возвышенье, мне дали.
И благостным утром была и стала блаженства зарей Та ночь — повеленьем судьбы, — когда отпущенье мне дали.
Ночь судьбы (шаби цадр) — это ночь откровений, когда был ниспослан Коран, ночь отпущения — ночь, когда архангел Гавриил возложил на Мухаммада пророческую миссию. Хафиз намекает на то, что и ему была ниспослана сверху пророческая миссия и перед ним открылась истина:
Баъд аз ин руи мину оинаи васфи 1|амол,
Ки дар он^о хабар аз *}илнаи з отам доданд.
И взор теперь устремил я на зеркало красоты:
Ведь в блеске его моей сути впервые прозренье мне дали.
Прибегая к образу возлюбленной, отражением красоты которой является поэт, Хафиз отмечает, как из состояния неведения и самозабвения он перешел в состояние прозревшего высшую истину («суть», «естество»).
Здесь можно усмотреть выражение пантеистической идеи: высшая сущность бытия, естества проявляется в сути познавшего ее человека. Так в мистической форме высказывается мысль о подъеме поэта-пророка до высших пределов, до слияния с божеством, т. е. происходит как бы обожествление поэта:
Ман агар комраво гаштаму хушдил чй адаб?
Мустаз^щ будаму ин^о ба закотам доданд.
Дивиться ли нужно тому, что счастлив и весел я стал.
Томился скудностью я, и вот — вспоможенье мне дали.
Если поэт восторжествовал в своих мучительных исканиях и стал счастлив, достиг цели, то он достоин этого: такова на
града, вспоможенье (закот), полученное свыше («мне дали») за все прежние страдания, глумления над ним. Здесь наконец почти полностью раскрывается интригующая загадка первого бейта: «от мук избавленье мне дали».
В следующих бейтах поэт в новых образах повторяет, словно подчеркивает, мысль о его праве на высшую благодать, свою готовность отныне дать отпор нападкам на него; поэт как бы требует заслуженного им признания:
Ман х;амон руз бидидам ки зафар хо^ам кард,
Ки бар афсуси аду сабру суботам доданд.
Ин ^ама гланду шакар, к-аз суханам мерезад,
А^ри сабрест, к-аз он Шохи-Наботам доданд.
Увидел я в тот же день,что я к победе приду,
Как верный стойкости дар врагам в посрамленье мно дали. Весь этот сахар и мед, в словах текущий моих,
То плата за Шах-Набат, что в утешенье мне дали.
Если верить другому преданию, Шах-Набат — это имя красавицы, которую страстно любил Хафиз и чье признание он наконец получил (здесь игра слов: «Шо^и набот» — «сахарная сосулька», «леденец», что служит параллелью к «сахар и мед» в предшествующей строке). В этом случае эта торжествующая газель, возможно, возникла и в результате всепоглощающей радости ответной любви. Так или иначе, здесь, как и во всех предыдущих строках («естество» — «суть» — «ночь» — «Ночь судьбы» — «мед и сахар» — «Шах-Набат» и др.), образы словно переходят из одного бейта в другой, соединяясь в одну непрерывную «нить жемчугов».
Наконец, последний бейт, раскрывая до конца тайну первого бейта, по форме сливается с ним, как бы соединяя оба конца нити в роскошное ожерелье:
Шаккари шукр ба шукрона бияфшон, З^офиз,
Ки нигор, к-аш ширин ^аракотам доданд.
Признателен будь, Хафиз, и лей благодарности мед
За то, что красавицу ту, чьи прелестны движенья, мне дали.
Эта чудесная газель, вся сотканная из полунамеков и иносказаний, полная философской глубины и непосредственного живого чувства, несмотря на кажущуюся разъединенность, является целостной от начала и до конца и по настроению, и по структуре, скрепленной перекличкой образов во всех бейтах, блещущей отделкой каждого образа и слова. Она не могла не произвести на слушателей чарующего впечатления, как манифест новоявленного поэта о своем пророческом озарении.
Действительно ли это была первая признанная газель Хафиза или нет, знать нельзя, но это, бесспорно, подлинно хафизовская газель, т. е. одна из тех, которые принесли ему всеобщее признание и «титул» — «лисан ул-гайб» («сокровенный язык»).
Сообщения, на сей раз уже не фантастичные, а довольно конкретные и точные, говорят, что со временем Хафиз овладел большими знаниями в тогдашних науках и в арабском языке. Очень лаконично, но убедительно перечисляет занятия Хафиза первый составитель его посмертного Дивана — Гуландам, ученик Хаджи Каввамиддина (ум. в 1352 г.), у которого в свое время учился и поэт: «Усвоение уроков Корана и усердствование в благочестии и разборе книг „Кашшоф“ и „Мифто^“, и чтение „Матолеъ” и „Мисбо^“, и изучение норм адаба, и исследование арабских диванов» («Му^офизати дарси bjyp-ьон ва му- лозимат бар тар$во ва э^сову ба^си „Кашшоф” ва „Мифто^“ ва мутолиаи „Матолеъ” ва „Мисбо^” ва та^сили кавонини адаб ба тадассуси давонини араб»).
Это должно обозначать изучение следующих произведений: комментариев (тафсир) Корана, «Кашшоф» Замахшари (XI в.), сочинения по адабу «Мифто^ ул-улум» (XII—XIII вв.); философского трактата (^икмат) «Таволеъ ул-анвор ва матолеъ ул- анзор» (XIII в.) и логического трактата (мантш$) «Шар^и матолеъ» Кутбиддина Рази и синтаксиса (на^в) арабского языка, «Мисбо^и Мутарризй» (XII—XIII вв.).
Известно, что и сам Хафиз составил богословский трактат.
Слава Хафиза и его поэтический талант сблизили поэта с наиболее авторитетными учеными его времени, сосредоточенными в Ширазе, и привлекли к нему внимание правителей города—Хафиз пережил нескольких из них. Таким был прежде всего Инджуид Абу Исхак (1343—1353), прославившийся своими склонностями к веселому образу жизни и вместе с тем покровительством ученым и особенно поэтам. Шираз казался при нем цветущим садом. Хафиз высоко ценил добродушие Абу Исхака и его научные занятия. Конец Абу Исхака был тяжелым. Музаффарид Мубаризиддин Мухаммад-шах напал на Шираз, осадил город, а беспечный Абу Исхак даже не организовал серьезного сопротивления.
Рассказывают, что когда он, позже всех своих подданных, узнал, что город осажден, то, спустившись с наблюдательной башни в пиршественный зал, выразил изумление, что кто-то собирается воевать в такой погожий весенний день. Безупречным размером героического мутакариба он проскандировал:
Биё то як имшаб тамошо кунем,
Чу фардо шавад, фикри фардо кунем.
Пойдем сегодня вечером позабавимся,
Когда наступит завтра, подумаем о завтрашнем дне.
Мухаммад занял город и сверг Абу Исхака. Через три года он был казнен (в 1356 г.),
У Хафиза надолго сохранились воспоминания об Абу Исхаке. Он посвятил его памяти кыт’ а, в которой, перечислив пять выдающихся ученых периода его правления (в том числе упоминавшихся Казия Азуда и Хаджи Каввама), на первое место поставил самого шаха:
Нахуст-подшоз^е з^амчу у вилоятбахш,
Ки чун фазл рабуд у ба адлу бахшишу дод [Хафиз. X., 268] Первый шах такой щедрый, как он,
Овладел мудростью и вернул ее [в форме] справедливости.
С восшествием на престол тирана и ханжи Мубаризиддина Мухаммада в Ширазе не только были закрыты питейные заведения (видимо, бывшие одновременно и местами сборищ организаций ремесленников), но исчез смех: повсюду установилась слежка мухтасибов и наушников. Реакционное духовенство и близкие к нему суфии торжествовали.
Это положение нашло отражение в произведениях того времени. Интересно сопоставить рубаи царевича Шаха Шуджа и гораздо более острую по социальному звучанию газель Хафиза.
Шах Шуджа:
Дар ма^лиси дазуэ сози мастй паст аст,
На чанг ба ^онуну на даф бар даст аст,
Риндон з^ама тарки майпарастй карданд,
^уз муз^тасиби шаз^р, ки бе май мает аст.
В сборищах нашего времени вино не в чести,
Не признаны ни лютня и ни бубен.
Все гуляки — ринды отреклись от вина,
Кроме городского мухтасиба, который и без вина бешено
Агарчй бода фараз^бахшу бод гулбез аст,
Ба бонги чанг махур май, ки муз^тасиб тез аст. . .
Дар остини муравдаъ пиёла пинз^он кун,
Ки з^амчу чашми суроз^й замона хунрез аст,
Б а оби дида бишуем хирцаз^о аз май,
Ки мавсими вараъу рузгори парз^ез аст. [Хафиз. X., 17[
Хоть вино веселит, но ветер срывает розы,
Не пей вина при звуках лютни, ибо мухтасиб начеку.
В рукаве рубища [своего] спрячь пиалу,
Ибо, словно [вино] из горлышка кувшина, льет кровь наш
век.
Смывайте слезою следы вина на рясе,
Ибо настал сезон набожности и время воздержания.
«Мухтасиб» — это, видимо, была иносказательная, саркастическая кличка самого шаха.
Запреты шаха были не просто преследованием винопийц, не просто «сухим законом», а выражали реакционную политику, направленную против городских слоев. Это были полицейские, карательные меры против их участия в народных движениях. Сын Мубаризиддина Джалалиддин Абул-л-Фаварис Шах Шуджа, уловив подходящий момент, благополучно выколол глаза своему отцу (по неписаному закону царь не мог быть слепым) и воссел на трон. Он не только разрешил винопитие и открыл питейные заведения, но, видимо, несколько облегчил условия торговой и ремесленной деятельности горожан. Он выгадывал вдвойне — оживилась хозяйственная жизнь и «воскресла» поэзия, а к тому же поднялся авторитет шаха. Сам он был образованным человеком, писал стихи и в начале правления окружил себя людьми учеными и талантливыми, на всякие лады восхвалявшими своего венценосного покровителя. При его постоянных войнах с братом Махмудом и соседями это имело для шаха смысл.
Воздал дань времени и Хафиз, посвятивший шаху если не лучшие, то во всяком случае одни из наиболее пышных бейтов:
Маз^ари лутфи азал, равшании чашми амал,
^омеи илму амал, ^они ^ах;он Шо^, Шу^оъ! [Хафиз. X., 151] Проявление вечной милости, свет очей надежды,
Единство науки и дела, душа вселенной Шах Шуджа!
Шах Шуджа внешне не мог сначала не покровительствовать такому знаменитому поэту, как Хафиз, но он недолюбливал его, завидовал его таланту и не мог примириться с чрезмерным свободолюбием поэта, его внутренней независимостью, весьма слабо прикрываемой риторическим подобострастием. По преданию, один из конфликтов шаха с поэтом произошел из-за весьма почитаемого шахом поэта-факиха Имада из Кирмана. Этот богобоязненный знаток шариата научил своего кота во время намаза повторять движения своего хозяина, кланяться и покорно опускать и подымать свою морду. Хафиз в одной из газелей высмеял эти ухищрения факиха, выставив Имада ханжой и лицемером. Такая прямота шаху не могла понравиться (кстати, возможно, этот злополучный кот Имада послужил прототипом благочестивого кота Убайда Закани в «Мушу гурба»), и однажды, не сдержавшись, он сказал Хафизу: «Ни одна из ваших газелей не выдержана от начала и до конца в одном духе: несколько бейтов посвящены вину, несколько — возлюбленной, два-три других — мистике. Эта пестрота противоречит правилам красноречия». Поэт был вынужден сконфуженно признать высокий отзыв августейшей персоны, но не моргнув глазом заметил как бы вскользь: «При всех этих пороках эти газели известны почему-то во всем мире, тогда как стихи иных поэтов не распространяются дальше ворот города». Шах Шуджа, поняв (не без основания) эти слова как намек на свои вирши, был озлоблен ответом. Он собрался придраться к следующему бейту газели, сказанной Хафизом:
Гар мусулмони аз ин аст, ни З^офиз дорад,
Ох; агар аз паи имруз бувад фардое. |Хафиз. X., 235] Если мусульманство состоит в том, что пережинает Хафиз
[т. е. увлечение христианкой],
Как жаль, что после сегодня наступит завтра [разлука].
Шах Шуджа счел это ересью, умалением веры и готовился отомстить Хафизу.
Тем временем Шираз посетил прославленный ученый Маулана Зайниддин Абу Бакр, направлявшийся в паломничество в Мекку. Узнав о происшедшем, он посоветовал Хафизу добавить к макта (последнему бейту) еще бейт, из которого будет следовать, что крамольный бейт высказан не самим Хафизом, а кем-то другим. Хафиз последовал совету:
Ин х;адисам чй хуш омад, ки са^арга^, мегуфт, Бар дари майкадае бо дафу най тарсое Гар мусулмони аз ин аст.. .
Как сладостен тот сказ, что утром вымолвил У ворот питейного дома, [играя| на бубне и свирели, христианин:
«Если мусульманство …»
Таким образом, Хафиз будто бы избежал наказания.
Предание это также хорошо согласуется с известными историческими фактами.
В более чем четвертьвековом царствовании Шаха Шуджа можно наметить два периода. Первый — начало его царствования с 1358 г., и второй — видимо, двадцать остальных лет (до 1384 г.). Захватив трон отца, Шах Шуджа поначалу ориентировался на передовые слои городского населения, торговцев и ремесленников. Открытие питейных заведений знаменовало известный либерализм его политики, а вовсе не было простым увеселительным мероприятием, подобно тому как не был простым проявлением набожности «сухой закон» его отца. Оживилась хозяйственная, научная и общественная жизнь, и в этой обстановке Хафиз чувствовал себя на подъеме, ему казалось, что его идеал свободной, культурной городской жизни торжествует. Однако тяжелая борьба за власть, неудачи Шаха Шуджа, когда он был вынужден даже покинуть Шираз на время (1363—1366), ожесточили его, и он, видимо, круто изменил свою политику, стал ориентироваться на реакционные круги духовенства и суфиев. В 1373 г. Шах Шуджа жестоко подавил сарбадарское восстание в Кирмане. Надо полагать, что это было не единственным актом его жестокости к проявлениям недовольства среди народных масс, в частности горожан. Его царствование стало выражать ту политику феодальной реакции, которая, как отмечалось, стала характерна для конца XIV в. Симпатии к Имаду Факиху отражают ориентацию шаха на реакционное духовенство, а конфликт с Хафизом — опальное положение Хафиза в эти годы, с которыми связаны, вероятно, его попытки уйти в Йезд и |Исфахан (1372—1374).
Нелегко пришлось Хафизу, но он пережил Шаха Шуджа и его наследника — «халифа на час» Зайн ул-Абиддина, ослепленного Тимуром при первом нашествии на Шираз в 1387 г.
Следующего правителя, шаха Мансура, поэт встретил приветственными стихами:
Биё, ки рояти Мансур-подшо^, расид,
Навиди фат^у башорат ба ме^ру мох; расид [Хафиз. X., 96] Приди, ибо настало царствование Мансура-падишаха,
Известие о победах и удачах достигло солнца и луны.
Кажется, шах Мансур был не менее образован, чем Шах Шуджа, но более благосклонен к поэту. Об этом говорит сам поэт:
Б а юмни давлати Мансуршо^й
Алам шуд ^офиз андар назми ашъор. [Хафиз. X., 126] Благодаря покровительству Мансур-шаха
Стал Хафиз знаменем поэзии.
О характере Мансур-шаха говорит его мужественная гибель при нападении орд Тимура, когда шах Мансур почти в одиночку прорвался в центр вражеских войск и чуть не нанес смертельного удара Тимуру. Он пал зарубленным мечами огромной свиты, подоспевшей на помощь и навалившейся на одного бойца. Тимур был вынужден признать: «До сих пор ни в одной схватке не видел я мужества, которое может сравниться с тем, что проявил Мансур» («То ба имруз дар маъра^а диловарии ^амдуши Мансур на дидам»). Это было уже год спустя после смерти Хафиза.
Тимур, по преданию (это могло быть при первом нашествии, в 1387 г.), призвал к себе поэта и грозно спросил его, как смеет он жемчужины его царства — Самарканд и Бухару — самовольно обещать в дар тюрчанке, имея в виду бейт:
Агар он турки Шерозй ба даст орад дили моро,
Ба холи ^индуяш бахшам Самарканду Бухороро. [Хафиз. Х.,3] Если ширазская тюрчанка овладеет нашим сердцем,
За ее индийскую родинку отдам Самарканд и Бухару.
На это находчивый поэт, нимало не смущаясь, ответил поклоном и жестом, продемонстрировавшим его отрепья: вот, мол, до чего довела меня моя расточительность. Тиран, восхищенный остроумием поэта, пощадил его и одарил от своих щедрот. И в этом предании народ снова и снова выразил мысль о превосходстве поэта над шахом.
Газели Хафиза завоевали ему прй жизнй славу на всем мусульманском Востоке, как он и сам писал:
Ба шеъри З^офизи Шероз мерацсанду мепозаыд Сия^ашмони Шерозию туркони Самарцандй. |Хафиз. X., 257] Под стихи Хафиза из Шираза пляшут и жеминятсн Кареглазые ширазки и красавицы [тюрчанки] Самарканда.
Многие цари искали сближения с ним и желали, чтоб он восславил их в стихах.
Просвещенный султан Ахмад ибн У вайе Джалаирид приглашал поэта в Багдад.
Хафиз отказался поехать к нему, ссылаясь на привязанность к родному месту:
Намеди^анд и^озат маро ба сайру сафар,
Насими боди Мусаллову оби Букнобод. [Хафиз. X., 88] Не позволяют мне отправиться в путешествие Аромат ветерка Мусаллы и воды Рукнабада.
Правитель Декана (Хайдарабада в Индии) шах Махмуд Бахманид, известный своим покровительством ученым, также пригласил к себе Хафиза, обещав, как и каждому, кто прибудет из другой страны и сложит касыду, одарить тысячью золотыми динарами, весом каждый в мискаль (золотник). Его первый везир направил большую сумму Хафизу, изъявившему желание приехать. Хафиз, истратив значительную часть полученных денег на содержание своих сестер и на выплату долгов, добрался до порта Ладжин, где остановился у друга. Тот к тому времени разорился. Поэт передал ему остатки суммы. Два персидских купца, направлявшиеся в Индию, взяли на себя дорожные расходы поэта. Но Хафиз не захотел милости купцов и собрался ехать на находившемся в то время в Ормузе корабле шаха Махмуда. Однако и этому путешествию не суждено было осуществиться. Еще не отошел корабль, как поднялась буря, и поэт отказался от намерения покинуть Фарс, послав газель первому везиру:
Даме бо гам ба cap бурдан ^а^он як cap намеарзад,
Ба май бифруш далци мо к-аз ин бех;тар намеарзад. . .
Шуку^и то^й султонй, ки бими 40Н дар у дар^ аст,
Куло^и дилкаш аст, аммо ба дарди cap намеарзад.
. . . Чй осон менамуд аввал рами дарьё ба буи дурр,
Ралат кардам, ки ин туфон ба сад гав^ар намеарзад. [Хафиз. X., 102] Даже один миг провести в горе, мир этого не заслуживает,
Продай ради вина рясу, ибо ничего другого она не заслуживает.
Блеск султанского венца, с которым связана смертельная опасность, Очень привлекателен, но головной боли не заслуживает.
Показалось мне сначала, при аромате жемчугов, легкой
морская качка,
Ошибся я, ибо качка на волнах и ста пудов золота не заслуживает.
Султан, получивший эту газель, распорядился щедро одарить поэта.
Бенгальский султан Гиясиддин ибн Сикандар также по- Щёлал получить стихи и послал поэту написанную первую строку* на которую Хафиз ответил газелью.
Нелегкая жизнь поэта оборвалась в 1389 г., по поводу чего бьша составлена хронограмма: «Хоки Мусалло» или, как полностью сказано в хронограмме:
Чароги а^ли маънй Хо^а ^офиз,
Ни шамъе буд аз нури та^алло.
Чу дар хоки Мусалло сохт манзил,
Би^у таърихаш аз «хоки мусалло».
Поскольку светильник мысли Ходжа Хафиз,
Который был светочем, отражавшим горний свет,
Стоянку свою утвердил на земле Мусаллы,
То и хронограмму обнаружишь в «Земле Мусаллы».
В Индию пришлось уже поехать сыну Хафиза, там и умершему.
Все современники и летописцы единодушны в признании большой доброжелательности поэта. Если касыды он писал больше по нужде, чем по призванию, то уж по велению сердца включал в свои стихи имена друзей, почитаемых и любимых им людей.
Он воздавал дань уважения своим предшественникам и современникам. Из числа поэтов он многих признавал своими учителями. А в дружбе с Камолом, если верить преданиям, он был настолько восторженно привязан к «ходжентскому соловью», что (как выше отмечалось) когда получил его газель «Гуфт ёр» («Сказал друг») и дошел до последних бейтов, то был растроган, разрыдался и не находил слов, чтобы воздать должное своему собрату по перу.
Вместе с тем Хафиз знал цену и своим стихам и выразил это не только в ответе Шаху Шуджа, но и в некоторых газелях.
Хафиз оставил после себя стихи в разных жанрах, но прославили его именно газели. К сожалению, при жизни он не собирал и не систематизировал их и не составил своего дивана. Это сделали уже после его смерти почитатели поэта.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.

Хафиз, его эпоха и творчество: Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Оживление научной жизни, которое началось уже в конце XIII в., едва ученые и писатели несколько оправились от ударов Чингисхана, продолжалось и во второй половине XIV в. — в условиях феодальной раздробленности.
Как остроумно заметил Э. Броун в своей «Истории персидской литературы», существование многих политических центров различных династий в некотором смысле даже благоприятствовало развитию деятельности «людей пера»: при деспотизме султанов и зависимости от них поэтов и ученых они не только были вынуждены, но имели также возможность менять место деятельности и искать убежища то в одном, то в другом государстве. Этим, между прочим, и объясняется столь характерная для обозреваемого периода миграция писателей, на которую намекал Хафиз, когда говорил:
Красноречие и стихосложение неприемлемы в Ширазе,
Пойдем, Хафиз, направимся в другую страну!
До последней четверти века научная и литературная жизнь в Мавераннахре из-за крайне неблагоприятных условий, созданных для нее тупыми монгольскими правителями, развивалась меньше, чем, например, в Хорасане и Фарсе, где Шираз стал одним из ведущих центров. Однако после того, как Тимур для возвеличения себя стал собирать ученых людей в Мавераннахре, там оживилась культура и Самарканд стал главным ее центром.
Научная литература
В области историографии было составлено за этот период несколько сочинений, авторы которых следовали напыщенному стилю Вассафа и даже старались перещеголять его. Поскольку придворные историографы считали, что подлинная история это и есть завоевания таких тиранов, как Чингисхан или Тимур, то основные произведения такого рода относятся к началу XIV в. — когда восхвалялся Чингисхан как завоеватель мира («^а^онгушой») — и к началу XV в. — когда воспевались победы Тимура («Зафарнома»). Вторая половина XIV в. отличается тем, что в это время составлялись важнейшие исторические хроники по отдельным местным династиям. Их кратковременное существование льстивые летописцы пытались с помощью красот стиля увековечить для истории. Некоторые из таких хроник, не дошедшие до нас, послужили материалом для больших исторических сочинений более позднего времени, в частности XV в. Некоторые же дошли до нас, например сочинение Муиниддииа Язди.
Автор был одним из крупнейших ученых своего времени, чьи лекции в медресе Фарса привлекали множество учащихся и (это было для него особенно важно) завоевали симпатии Музаффарида Шаха Шуджа, ставшего покровителем Муинид- дина. В благодарность своему властительному меценату ученый в течение десяти лет составил «Мавокиби Ило^й» («Свита алла- хова») — историю династии с начала ее возникновения и до братоубийственной борьбы за Шираз между Шахом Шуджа и его братом и соперником Шахом Махмудом (в 1366 г.). Книга-панегирик написана труднопонимаемым выспренним языком, но, к счастью для читателей, в конце ее последней главы дается краткое резюме, облегчающее понимание и освоение всего сочинения. Умер Муиниддин Язди в 1387 г. На основе его сочинения Махмуд Кутуба составил позже, в начале XV в., свою историю Музаффаридов (она издана в серии Гибба, как продолжение «Таърихи гузида»).
В 1361 г., в период правления Джалаирида султана Шейха Увайса, был составлен Шамсиддином Мухаммадом ибн Фахрид- дин Хиндушахом (известен как Шамси Мунши) сборник официальных документов «Дастур ул-котиб фи та’йин ул-ма- ротиб» («Руководство для писца относительно установлений чинов»). Здесь приводятся и образцы султанских грамот и жалобы. Книга дает довольно яркое представление о периоде.
В настоящее время рукопись издана академиком ЛИ Азербайджанской ССР А. Али-заде. Еще ранее, в 1328 г., Мухаммадом Нахчевани по образцу известного лексикографического арабского сочинения ал-Джурджани составлен персидский словарь «Си^а^-ул Фуре», где приводится много цитат из поэтов раннего периода.
В Сабзеваре была создана анонимная «История сарбадаров». Она была написана с позиции умеренного крыла движения — представителей мелких феодалов и относится враждебно к «шей- хидам». Рукопись утеряна, но цитируется историографами XV в. — Хафиз-и Абру и др.
Писались в этот период научные сочинения на фарси по разным отраслям знания, традиционным для средневековой науки на Востоке, причем на фарси — не только в Иране и Средней Азии, но и в Индии и в Турции. Таковы, например: «Таърихи Фирузшо^й» Зияиддина Барани, посвященная делийским султанам Индии (до 1357 г.); написанная в 1397—1398 гг. Азизом ибн Ардашир Астарабади история Сивасского княжества Казн Бурханиддина (в Турции известна под названием «Базму разм» — «Пир и бой»); трактат (1385) по суфийской философии «Захират ул-мулук» («Клад царей») престарелого шейха из Кашмира Сайид Али ибн Шихабиддии Хамадани; медицинские труды служившего у Тимура придворного лекаря Мансура ибн Мухаммада, в частности его иллюстрированные анатомические таблицы 1396 г. «Ташре^ би-т-тасвир» («Анатомия в рисунках», или «Ташре^и Мансурй»); кроме уже упоминавшегося труда Шамси Мунши и Мухаммада Нахчевани словарь Ахмада Мунаджари (ум. в 1380 г.) в Индии, послуживший основой составленного уже в XV в. в Индии же словаря «Шарафномаи Ибро^имй» Ибрахима Кивами Фаррухи; даже пособие по соколиной охоте для монгольского султана Тугай-Тимура «Бознома» («Книга о соколе») Али ибни Мансур Хулвани, не говоря уже о разных произведениях по теологии, фикху (юриспруденции) и т. п. Однако в последних областях знания в большей мере, чем в других, сохранился как язык науки арабский.
Из иранских ученых, писавших преимущественно или даже исключительно по-арабски, должны быть упомянуты следующие:
Азудиддин Абдуррахман ибн Ахмад ал-Иджи (ум в 1355 г.). Он написал по-арабски свыше десяти трудов по теологии, философии, этике и другим отраслям. Из них знаменитый философский «Мава^иф фи илми-л-Калам» («Остановки в науке о Каламе»), о котором пишет с почтением Хафиз:
А еще как казий премудрый Азуд, который
Здание комментариев «Мавокиф» воздвигнул в честь шаха.
Л ли Иджи был факихом шафиитского толка и мистиком. Родом он из селения Идж в Фарсе; Шейх Абу Исхак Инджу пытался в 1363 г. использовать его в качестве дипломатического посредника, дабы отговорить Мубаризиддина Музаффарида от нападения на Шираз. Миссия не удалась, но Иджи был принят Мубаризиддином с почетом благодаря его научному авторитету. Самым известным учеником Иджи был Кутбиддин Рази.
Абу Тахир Мухаммад ибн Я’куб Ширази родился в Фиру- забаде (Фарс) в 1326 г. и учился сперва в Ширазе, а затем в различных арабских городах. Он посетил в 1392 г. в Багдаде джалаиридского султана Ахмада ибн Увайса, а в 1393 г. в Ширазе — Тимура, и всюду его принимали с почетом. Последние 20 лет он провел в Йемене, где был главным казием, и умер в 1414 г. Его главный труд — монументальный арабский словарь «ал-Камус».
Али ион Мухаммад ас-Сайид Шариф Джурджани. Как говорит его нисба, он родился в Гургане вблизи Астарабада в 1339 г. С 1377 г. поступил на службу к Шаху Шуджа и стал руководителем известной лечебницы в Ширазе «Дар уш-шифа». Когда в 1387 г. Тимур захватил Шираз, он вывез ученого в Самарканд, но после смерти Тимура Джурджани в 1405 г. вернулся в Шираз, где умер в 1413 г. Известно свыше 30 его трудов на арабском, а три на фарси, в том числе широко популярная грамматика арабского языка «Сарф-и мир». Джурджани был другом и постоянным оппонентом крупнейшего ученого своего времени Са’диддина Тафтазани.
Са’диддин Мас’уд ибн Умар Тафтазани происходил из села Тафтазан близ Нисы в Хорасане. Родился он в 1322 г. и, по сведениям его биографов, свой первый труд составил в шестилетнем возрасте. С 1347 г. до конца жизни преподавал в Гиждуване, Хорезме, Сарахсе и др. Свои книги он поочередно подносил венценосным покровителям: Муизиддину Курту, затем хану Золотой орды и, наконец, Тимуру. Он умер, окруженный почетом, в 1369, а по иным данным, в 1395 г. Его труды посвящены теологии, логике, грамматике и другим наукам и написаны по-арабски. Тафтазани считался (так пишет и Э. Броун) переводчиком на тюркский язык «Бустана» Саади. Но сейчас установлено, что это недоразумение, вызванное совпадением имен действительного переводчика и Са’диддина Тафтазани.
Художественная литература
В области художественной прозы в этот период не было создано ничего выдающегося. Однако поэзия достигла высокого уровня, выдвинув великого Хафиза.
Как и во все времена, эта поэзия не была единой. Значительная ее часть — восхваление тех монархов, которые сами или вместе со своим окружением покровительствовали тому или иному стихотворцу; часто стихи выражал и мистическую отрешенность от мира, свойственную официальному суфизму. Однако немало произведений той поры вносили в литературу народные настроения и чаяния, хотя и не всегда ото осознавалось самими поэтами. Остановимся на передовой поэзии, которая способна волновать спустя много веков и нынешнее поколение.
Восстание сарбадаров было лишь открытым, наиболее ярким и организованным проявлением народного возмущения против иноземных, монгольских захватчиков и местных эксплуататоров. Дух протеста и возмущения народа вызывал отклик в сердцах поэтов. Но если поэзия XIII в. содержала лишь мотивы недовольства и душевного смятения, вызванных, чингисха- новским нашествием, то в литературе XIV в. проявляются уже подлинное возмущение и горячий протест. Однако стихия народного волнения причудливо преломляется в сознании поэта, выступая преимущественно в виде бунта личности и облекаясь обычно в философскую (суфийскую) форму.
Мотивы протеста проявляются в литературе этого периода в двух основных жанрах. Менее резко они выражены в лири ческом (газель и кыт’а), более остро — в эпическом (сатира). Самыми яркими представителями первого жанра были Хафиз, Камол и Ибн Ямин, а сатирического — Убайд Закани. Их 1вор- чество, столь различное по форме, перекликается по содержанию, по основным идеям, а частично и по стилистическим особенностям.
Острая сатирическая струя свойственна многим газелям Хафиза и часто роднит его с Убайдом.
Таковы, например, насмешки Хафиза над «ослом-шейхом», над городским «мухтасибом» («надзирателем за нравственностью»), чью «тыкву-голову нужно разбить, если он разобьет бутыль с вином», или язвительная концовка, направленная против святош-проповедников.
На заре с небесного престола раздался глас, и разум повелел:
«Святошам» придется стихи Хафиза заучить наизусть.
В свою очередь кыт’а Убайда Закани очень напоминает мотивы газелей Хафиза:
Время настало, и снопа мы пьем, как хотим;
Пост, и молитву, и четки оставим другим,
Словно цветы — свои головы гуриям бросим,
Души красавицам стройным навек отдадим.
Пусть же ничтожные шейхи твердят поученья,
Мы, поднеся им вина, болтовню прекратим.
Долго ли видеть еще проповедника рожу?
Долго ли будет нас мучить он вздором своим?
{Перевод М. Дьяконова)
Нельзя забывать, что лирика протеста звучала по-особому в мрачных условиях средневековья, когда многие слова, образы и понятия, кажущиеся нам ныне беспредметными, наивными, вызывали живой отклик у аудитории. Не случайно Хафиз, будучи величайшим лириком XIV в., возглавляет, по существу, школу, целую плеяду лириков: Ибн Ямин, Камол Худжани, Насир Бухори.
Уже самый факт составления газелей — стихотворений, воспевающих в простонародной форме человеческие страсти, а не восхваляющих Аллаха, царей и вельмож, — был своеобразной формой протеста против господствовавшего режима и вызовом ортодоксальному, официальному исламу, так сказать протестом в форме умолчания. Однако, конечно, еще большее значение имели мотивы и образы, разрабатывавшиеся в газели. Когда газель была выражением благочестивого суфийского мистицизма, она звала к созерцанию, к покорности Аллаху и предопределению. Но в,газелях хафизовского типа культ вина прямо противопоставляется мусульманскому запрету пить вино (иногда жестоко и ханжески осуществлявшемуся такими свя- тошами-тиранами, как Мубаризиддин) и звучит богохульно; восцевание человеческой любви противоречит ортодоксальной проповеди «шш£И ило^й» (amor dei) и безропотной подчиненности царю небесному; идея служения возлюбленной приходит в столкновение с идеей служения царю земному. Мусульманское правоверие и официальный суфизм звали к послушанию, а некоторые газели великих лириков воспринимались как своеобразные манифесты вольности. Хафиз заключал свою газель словами:
Не упрекай, проповедник, Хафиза за то, что он ушел
из часовни!
Разве можно ногу, [стремящуюся] к свободе, привязать?
Раз ушел, то и ушел.
Камол выражал свое отрицательное отношение к ортодоксальной набожности в газели:
Мы снова ковер благонамеренности свернем,
Рясу и молитвенный коврик ради сластей и вина заложим, Весна, молодость и время любви настали, —
Если не сейчас, то когда же нарушить обеты?
Если [до сих пор] мы не разгласили аскету [факт] нашего пьянства и вольности,
То сейчас уж мы все это ему покажем.
И аскетизм, и набожность, само название и самый слух о них
Мы за звуки чанга и мелодию флейты отдадим.
[А] если вино, подобно Лейли, будет трудно найти
в нашем городе,
Мы иступленно, как Маджнуп, будем искать его,
Вестника, который доставит нам известие о свидании
с любимой,
Мы этого славного вестника «доброходом» назовем.
Если увидишь наше имя в списках аскета, Камол, Переверни эту страницу, ибо мы этот список свернем.
Очень откровенно и резко писал об этом Насир Бухори:
Беседа с другом на пиру — вот_радостная цель,
Затем и льет вино в фиал, затем и нужен хмель. Единобожье? Что за спор? На виселицу б тех,
Кто уши все про этот вздор нам прожужжал, как шмель. Зачем нам коврик для молитв и четки для чего?
Зачем томить коня души — не ведаю досель.
Не удивляйтесь, что скорбит в чужом краю Насир:
Далёко друг, а без друзей унынье не везде ль?
(Перевод В. Звягинцевой)
Л некоторые кыт*а Ибн Ямина напоминают короткие прокламации, зовущие к действию. Например:
Не в том величье состоит, чтоб днем и ночью Царственные вина распивать,
Или лакомые блюда поедать,
Или тонкие одежды надевать,
Или на угнетенного беднягу Беспричинно целый день орать.
Расскажу я, в чем величье состоит,
Если хочешь ты словам моим внимать!
Опечаленных от горя избавлять,
Для служения народу — жизнь отдать!
Мотив гуманистического протеста в творчестве великих лириков органически сросся с жанром газели, стал ее традиционным содержанием, даже нормой. Любой лирик, складывая газель, был как бы вынужден придерживаться этой нормы, включать в газель подобные строки протеста, по меньшей мере недовольства и жалобы на время (замона). Даже в газелях такого прославленного современника Хафиза, как панегирист Салман Саваджи, мы находим подобные строки и бейты. Впоследствии именно эта канонизация и лишила газель остроты, поскольку повторяемые в подражательном рвении одни и те же формулы превратились в штампы. Однако в XIV в., когда мотивы и идеи, только вводимые Хафизом и Намолом в поэзию, не успели еще омертветь, застыть, отлившись в бессодержательные словесные украшения, они, несомненно, производили на читателя неизгладимое впечатление, будили в его душе ответное эхо протеста и гнева.
Эта лирика протеста в наибольшей мере соответствовала настроениям городских трудовых слоев, в частности ремесленничества. Фирдоуси давно характеризовал городских ремесленников как самую «беспокойную», т. е., по существу, самую оппозиционную, группу общества.
Уже в XII в. в организациях ремесленников типа «Ахи» («Мой брат») проявляется идеология этой социальной группы горожан. Она находит свое выражение и в разных, и особенно таких радикальных формах суфизма, как тарикат Хасана Джури. С XIV в. в связи с ростом значения города все большую роль, особенно в народных движениях, играют городские
элементы — ремесленники и беднота, которых придворные историки так пренебрежительно именовали «руиуд ва авбош» («бродяги и смутьяны»), У значительной части ремесленничества, в которой были распространены грамот и осп. и образование, высоко ценилась суфийская поэзия. Город особенно тяжело переносил экономическую опеку, иасильстномиоо вторжение в частную собственность и прямой грабеж со стороны феодальных властителей, ибо это все давило и задерживало экономический рост наиболее деятельной части средневекового общества. Требования «свободного хозяйствования», экономической самостоятельности и ограничения феодального произвола были в городской среде особенно популярны. В области идеологии этот протест выражался в культе свободной жизни, в вольнодумстве. Лирика протеста и была одним из проявлений этой идеологии.
Не случайны черты сходства этой идеологии с воззрениями Возрождения на Западе: одна и та же социальная, городская, среда питала гуманистические идеи на Западе и на Востоке. Более того, как показывают исследования советских ученых, гуманистическая волна в идеологии и литературе, зародившаяся в условиях развитого феодального общества, особенно в городских кругах, распространилась по мере созревания общественно-экономических условий на Запад, проявляясь в поэзии так называемого мусульманского Востока, особенно классической арабской и иранской. Она достигла своего высокого уровня в послемонгольский период XIII—XV вв. в иранско- и тюркоязычной литературах и примерно с этого же времени воплотилась в европейском Возрождении. Именно начиная с XIV в. в лирике протеста наиболее ярко дали о себе знать ренессансные тенденции.
С ними связаны и сатирические мотивы. Внедряя их в поэзию, Убайд Закани был неодинок; к нему примыкает в XIV в. Бу Исхак, а позже и Кари.
Было бы неверным считать, что эта характеристика охватывает всю поэзию второй половины XIV в.
Поэзия никогда не представляла собою «единого потока». Вовсе не перестала существовать панегирическая поэзия, хотя вряд ли можно считать, что в ней были достигнуты новые высоты. Анвари настолько усовершенствовал касыду по форме, что был признан последующими поколениями недосягаемым образцом, а он, чувствуя, видимо, что исчерпал сам себя, разочаровался в панегирической поэзии и резко осудил ее в своих последних творениях. Саади придал касыде дидактический характер, превратив ее в своеобразное зерцало, поучение царям: он, видимо, еще верил в возможность воздействовать на них силою слова. Что оставалось поэтам второй половины XIVв.?
Еще больше усложнить стиль касыды, ее словесное убранство, пользуясь приемами: сложившегося иракского стиля и уже
возникавшего индийского? Но в этом отношении панегиристы- прозаики, последователи Вассафа, уже обогнали поэтов: сказать напыщеннее, непонятнее, мудреней было нелегко.
Развивать морализирующую линию Саади в касыде? Конечно, это можно было делать и это делалось. Однако трудно представить в условиях феодальной раздробленности, когда поэт должен был переходить от восхваления одного правителя к словословию в адрес его противника, чтобы поэт- нанегирист вкладывал, подобно Саади, свою душу в касыду. Даже такой благородный поэт, как Ибн Ямин, писал поочередно панегирики и сарбадарским владетелям, и их исконным врагам — Куртам. Поступали так и Салман Саваджи и другие одописцы, а также Ходжу Кирмани, Имад Факих, Убайд Закани и даже Хафиз, рассматривая эти свои стихи как вынужденный жанр, необходимый для заработка на жизнь, как «нони ^алол» («неоскверненный хлеб»), разрешенную профессию. В этих условиях можно говорить лишь об упадке касыды, уступавшей место газели.
Продолжались и поэтические переклички, то дружественные, когда поэты соревновались друг с другом, то недоброжелательные, порою даже враждебные. Так, например, «Девони Хайдар» содержит сатиры на Ходжу Кирмани, обвиняемого в плагиате, Бу Исхак пародирует многих поэтов, иной раз довольно зло. Магриби выступает против своего прежнего друга Камола (интересно, что оба они не писали панегириков, а лишь газели суфийского характера). У большинства поэтов мы найдем и традиционные строки самовосхваления — фахрия и сатиры — хаджвия.
Вероятно, самым разнообразным в смысле применения многих жанров был в тот период Ходжу Кирмани, сыгравший в развитии газели роль промежуточного звена — между Саади и последующей хафизовской газелью.
Самым ярким представителем века был, конечно, Хафиз. Поскольку ему посвящен данный очерк, то здесь следует осветить, хотя бы кратко, кроме творчества таких выдающихся поэтов, как старшие предшественники Хафиза — Ибн Ямин и Убайд Закани, также его современника — Камола, и поэзию еще двух поэтов меньшего «ранга» — Абу Исхака (Бу Исхак) и Магриби.
Поэзия социального протеста XIV в. не может быть правильно понята и оценена без знакомства с их творчеством.
* * *
Поучительна судьба Ибн Ямина (1287—1368). Выходец из богатой аристократической семьи, унаследовавший от отца должность видного сановника и придворного поэта цри местных правителях Хорасана, ставленниках мсщголь- ских завоевателей, Ибн Ямин не смог смириться с тем бедственным и позорным положением, которое выпало на долю его земляков — закабаленных крестьян и городских ремесленников. Он был свидетелем того, как под ударами народных мстителей — сарбадаров рушилась власть иноземцов и их прислужников из местной аристократии. Образованнейший человек своего времени, тонкий, талантливый поэт, вынужденный поочередно воспевать сменявших друг друга мелких прави- телей-временщиков, Ибн Ямин покинул дворец и перешел на сторону народа. Он стал певцом единственных показавшихся ему справедливыми правителей — сарбадарских главарей, он примкнул к наиболее радикальному, плебейскому крылу повстанцев, руководимому суфийским братством «Джуридов» (или «Шейхидов» — по имени их наставника шейха Хасана Джури). Ибн Ямин для нового содержания своей поэзии избрал и развил форму кыт’а.
В цикле стихов, обращенных к собственному сердцу, он писал:
О сердце, пусть опасности тебя подстерегают,
Но где же безопасные пути найти?
То, что ты в движении приобретешь,
Разве сидя сиднем ты сумеешь найти?
Тому, кто, как тень, неотлучен от дома,
Разве удастся свет солнца и луны найти?
Если сокол не покинет гнезда своего,
Разве он сумеет добычу найти?
Тому, кто в морские глубины не ныряет,
Разве ожерелья жемчугов удастся найти?
Мастеру, что от людей удалился,
Плодов мастерства не достать, не найти. [Хекмат, 70] Во всех своих кыт’а Ибп Ямин в лаконичной и выразительной форме воспевает идеал свободной, активной, борющейся личности, чьим поводырем является совесть. Прямолинейность, откровенность — такова эстетика его стихов. Не одно его стихотворение звучит как небольшая боевая прокламация (что отмечалось выше). В некоторых стихотворениях он призывает к сплоченности:
Если двое во всем единодушны,
Им не страшны удары и ухищрения врагов.
Став едиными и проявив решимость,
Они разорвут завесу небес.
Послушай мой пример из игры в нарды:
Фишки по одной не достигнут цели,
Но если станут фишки рядом, вдвоем,
То никакой удар не страшен им.
В других — говорит о ненависти к врагам:
Не жди добра от того, кому нанес ты удар:
Раз хвост змее отрубил, размозжи ей голову!
Нельзя от боя уклоняться, если ты силен,
Ты горько пожалеешь, что упустил победы миг.
Смешно упустить врага, а затем бежать по его следу:
Уж если в крепости укрылся ты, к чему стучать в ворота? Быть мягкосердечным в разгаре боя —
Все равно что железо жемчугом ковать.
Прибегал Ибн Ямин и к грубой шутке, к оружию смеха, разя им своих противников. Например, в таком автобиографическом отрывке:
Если я буду риндом [гулякой] и бродягой И покину сей бренный мир,
Тот, кто увидит оставленное мною,
Скажет: «Да, оставил Ибн Ямин наследникам. . . кукиш».
[Хекмат, 89] Но обычно он предпочитал язык оголенных образов, постановку вопроса в лоб:
Если будешь ходить за коровой хотя бы три месяца,
Благополучие твое возрастет с каждой неделей.
Ну, а если семьдесят раз в неделю восхвалишь царя,
Толк будет невелик: царю милее шут.
Что ж, погляди и убедись:
Уход за одной коровой лучше служения сотне шахов.
Ибн Ямин противопоставлял аскетическому суфизму свои взгляды на жизнь, которые называл «учением ринда», этакого бесшабашного вольного человека. Но эта показная бесшабашность ничего общего не имеет с пьяным разгулом: это — протест против ханжества религии, призыв к чистой совести и внутренней свободе духа.
Поклонник рационализма Ибн Сины и добросердечия Джа- лалиддина Руми и Саади, Ибн Ямин воскрешал и древнеиранскую традицию, когда говорил: «В тебе живет доля и дэва и ангела; откажись от дэва и превзойди ангела!»
Человек для Ибн Ямина выше ангела, личность человеческая — высшая ценность, совесть — его жизненный наставник, а смелое дерзание — путь к счастью. Такова суть поэзии Ибн Ямина.
* * *
Если сила Ибн Ямина состоит в изображении положительного идеала, то, кажется, никто в классической поэзии на фарси не превзошел Убайда Закани в сило изобличения современного ему общественного и политического уклада. Для классической поэзии вообще было свойственно то, что в центре ее внимания стоял положительный, даже идеальный и идеализированный герой. Сосредоточить внимание на показе и разоблачении отрицательного персонажа стало много веков спустя свойством «бюргерской» литературы и литературы критического реализма. Отдельные элементы иронии и разящего смеха, однако, свойственны творчеству классиков X —XIII вв. Но своей вершины социальная сатира достигла только в поэзии Убайда Закани, чья поэма «Мышь и кот»(«Мушу гурба»), высмеивавшая коварного «правоверного» кота, стала популярной, подлинно народной книгой в Иране и Средней Азии. Его перу принадлежат сатирические «послания» — рисала, где в различных формах — пародийного словаря, собрания анекдотов, сборника афористических изречений, серии стихотворений, эзоповски иносказательного кодекса морали — зло высмеиваются нравы феодального общества. Показательно, что сам Закани стал притчей во языцех, героем анекдотов, в которых он изображается острым на язык, бесстрашным бедняком.
Низамиддин Убайд Закани родом из Южного Азербайджана (область Казвина) родился, по неуточ- ненным данным, в 1270 г. и умер в 1370 г. Молодость он провел в Ширазе, где проходил курс обучения. Он рано распознал пороки современной ему господствовавшей -орхушки и позор придворного поэтического подхалимства г горько высказался об этом в своем известном рубаи:
Нe овладевай подобно мне, наукой и искусством,
Дабы не быть, подобно мне, униженным аристократами.
Если же ты хочешь быть в почете у власть имущих,
Бери кинг [балалайку], займись шутовством и игрой
Любопытен и очень показателен анекдот о его столкновении с Салманом Саваджи, крупнейшим панегиристом того времени при дворе Увайса Джалаирида.
Салман высокомерно отозвался об Убайде в следующем рубаи:
Адское создание и пересмешник, Убайд Закани В тесной дружбе состоит с нищетой и неверием,
Хоть он и не из города Казвина, а деревенский уроженец, Но он глуп, как казвинец, о котором рассказывают в баснях.
Убайд не стал тут же отвечать, как было принято, соответствующим стихотворным посланием. Он решил нанести Салману ответный удар стихом при встрече лицом к лицу. В Багдаде ему удалось встретиться с Салманом Саваджи, который, не зная Убайда в лицо, не опознал его и спросил — откуда он родом. Убайд ответил, что он — казвинец. Салман спросил, не знают ли в Казвине его, Салмана, стихов. Как же, отвечал Убайд, там даже стихи про . .. жену Салмана знают, в которых она-де сама про себя поет:
Я завсегдатай кабачков, кумир мой — вино,
Я у продавцов вина в кабачках — вечно в любовных утехах,
Волочат меня повсюду, как кувшин, то на одном плече, то на другом,
Передают меня, как бокал, из руки в руку.
Подняв на смех предосудительное поведение жены Салмана, Убайд отомстил ему скабрезной сатирой, что было вполне в духе тогдашних литературных нравов.
В этом анекдоте нашло свое выражение противопоставление нищенствующего, но вольного поэта богатому, надменному придворному витии.
Однако для творчества Закани характерен именно не такой, а другой тип сатиры, не переходящий в мелочное, часто циничное обличение отдельных лиц, а сатиры социальной, разоблачающей общественные пороки. В этом именно и состоит неувядаемое значение сатиры Закани, запечатленной главным образом в его прозаических рисала.
Рисала «Этика благородных» («AXJIOIJ ул-ашроф») — едкая сатира па бездушие, стяжательство и произвол господствующей верхушки феодального общества. Трактат состоит из семи глав: первая — о мудрости (дар ^икмат), вторая — о смелости (дар шу^оат); третья — о благочостивости (дар иффат); четвертая — о справедливости (дар адолат); пятая — о щедрости (дар сахо); шестая — о скромности (дар ^илм); седьмая — о совестливости, и верности, и правдивости, и милосердии, и сострадании (дар ^аё ва вафо ва сид!$ ва ра^- мат ва шаф^ат).
Трактат написан эзоповым языком, словно автор отстаивает правоверие «древних» от неверия «современников». В первой главе — о мудрости — он укоряет современников за то, что они забыли советы пророка о загробной жизни и предаются земным утехам. Но это лишь маскировочный прием для Закани. Разделяя каждую главу на две части: «отмененное учение» (маз^аби мансух) и «утвержденное (действующее) учение» (маз^аби мухтор), — он в первой части, ссылаясь якобы на авторитет древних, излагает в положительной форме свои социально-этические взгляды, для того чтобы едко разоблачить во второй части, нравы власть имущих. Он высмеивает их бессовестность и стремление лишь к собственным удовольствиям, вкладывая в уста аристократов такие самопризнания, как «чаша огненного вина дороже ста братьев». Закани также словами мнимого самопризнания обличает и трусость: «Я не подставлю себя под удары стрел, топоров и пик; страсти, вино и скоморохи мне гораздо больше по душе, равно как подлость и разврат, скаредность и бесчувствие к нуждам обездоленных людей, угодничество и низость».
Сила сатиры состоит в том, что все эти этические нормы высмеиваемых аристократов изложены с сохранением серьезной мины на лице и заканчиваются даже якобы сочувственным одобрением их («спасибо сановникам, что из милосердия своего указали народу истинный свет во мраке заблуждений и исканий»). Это делает смех Закани еще более язвительным и бьющим в цель, на что намекает сам автор в своем бейте:
Он кас, ки зи шах^ри ошноист,
Донад ки матои мо кудоист! [Зокони, 14] Человек из града познания
Догадается, каков мой товар [смысл писаний]!
В своем произведении Закани отразил взгляд народа на правителей, вельмож и судей, везиров и сборщиков налогов, светских и духовных угнетателей.
Замечателен «Десятиглав» («Да^фасл») Закани, напоминающий своим стилем написанное спустя четыре века известное «Карманное богословие» Гольбаха:
Ал-мард (человек) — говорящий без лицемерия; ал-цо- хил (невежда) — богач; ал-олим (ученый) — бедняк; ал-яъцуч в-ал мацуц (гог и магог — легендарные дикие племена) — правительственный отряд, отъезжающий в область; ал-та- лон (грабеж) — их ремесло; ал-ца^т (голод)—результат их прибытия; щлб ул-акбар (великий пес) — начальник полиции; ал воциб ул-цатл (достойный смерти) — городской пристав; ал-гург (волк)—солдат; ал-цозй (судья)—тот, кого все проклинают; ал-вакил (помощник судьи) — тот, кто попирает справедливость; чашми цозй (глаз судьи) — сосуд, который ничем не заполнишь; ал-хатиб (чтец молитвы) — осел; ал-воиз (проповедник)—тот, кто говорит одно, а делает другое; аш-шайх (духовное лицо) — шайтан; ас-суфй (монах) — дармоед; ал-бщишт (рай) — то, чего никто не увидит; анцо (мифическая птица, вообще миф, нечто реально не существующее) — справедливость и совесть у властителей. [Зокони, 97—100] * * *
Камолиддин Масуд, известный в поэзии как Камол Худжанди (Камол Ходжентский), родился в начале XIV в. в г. Ходженте (ныне Ленинабад Таджикской ССР). Его земляки-ленинабадцы с гордостью показывают место, где, по преданию, стоял его дом, — сейчас на этом месте расположено здание городской гостиницы.
При своем возвращении из паломничества в Мекку Камол проезжал через Тебриз и остался там жить. Однако вскоре его настигла беда. Золотоордыиский хан Тохтамыш, напавший в 1385 г. на Тебриз и разграбивший его, в числе захваченной добычи вывез с собою плененного Камола.
По преданию, Камол длительное время находился в заточении в «Калъаи санг» («Каменная крепость»), о чем сложил четверостишие:
Когда удастся из этой темницы мне выбраться?
Дело чести — из этого позора мне выбраться.
[Но] скажи, разве из камня изойдет
Приказ о том, чтобы из камня мне выбраться?
Спустя четыре года Камол вернулся в Тебриз, где и прожил до конца своих дней, прославившись своими стихами и благочестивым образом жизни суфийского наставника. Он умер в 1400 г. Рассказывают, что кроме циновки, на которой он спал, и камня, на который он клал голову во время сна, никакого другого имущества после него не осталось. Но остались его стихи, диван его газелей .
Творчество Камола Худжанди заслуживает особого внимания еще и потому, что лирический жанр раннесредневековой народной поэзии нашел в его газелях, вероятно, более яркое воплощение, чем в стихах какого-либо другого поэта того периода. Вряд ли будет преувеличением, если мы скажем: в такой же мере, как по «Шахнаме» Фирдоуси можно судить о характере иранского народного эпоса раннего средновековья, по газелям Камола можно судить о персидско-таджикской народной лирике эпохи феодализма.
В этой связи следует решительно опровергнуть одно ошибочное мнение, встречающееся в некоторых литературоведческих работах, — о подражательном якобы характере стихов Камола. Ссылаются при этом иногда на сообщение Абдур- рахмана Джами в его книге «Ба^ористон» о том, что Камол подражал Хасану Дехлави . Это — совершенно неверное мнение, и в этом легко убедиться, сравнив их газели между собой.
Характеризуя идейное содержание газелей Камола, следует прежде всего повторить уже сказанное выше о содержащихся в них мотивах протеста, выступающего в индивидуальных формах бунта личности. Как и у Хафиза, это — острое, часто сатирическое бичевание ханжей-святош, аскетов, мухта- сиба и суфиев, противопоставление им образа бесшабашного вольного гуляки—ринда, противопоставление действительной, земной любви сомнительному райскому блаженству, а любовного «рабства» — служению царям. И у Камола эти наиболее острые строки вкраплены в обычную любовную газель и прорываются наружу, словно вздох из глубины бунтующей души, как протестующий призыв к отпору, к возмущению.
Примеров подобных строк можно привести множество. Ограничимся лишь несколькими.

Маловато смыслят аскеты в том, что [творится] в моей голове: [Ведь] размышления аскета — одно, а страсть влюбленного — иное.

Если таковы глаза и такова бровь, [если] прелесть
и нега таковы,
То прощай аскетизм и богобоязненность, прощай разум и вера!

Если в кабачке я стану наперсником вина и девы,
Это получше, чем сидеть в келье и быть благочестивым, — Настало время поселиться мне навсегда в трактире,
Доколе уединяться мне для молитв в уголке мечети?

Что пользы истцам от жалоб и стонов у этой двери,
Ведь султан о положении базарных бедняков [ничего] не знает… Камол не смог скрыть от людей своей игры глаз (кокетничания), Ведь он ринд и, подобно аскетам, жульничества не знает.

Образец целостной газели приводился выше.
Именно эту протестующую сторону и воспринял народ в поэзии Камола, и отсюда сложилась о нем легенда, будто он не осквернил своих стихов употреблением двух слов: «собака» (саг) и «царь» (подшо^, шо^). От того, что этот факт сам по себе не отвечает действительности (Камол употребляет эти слова, а слово «собака» даже чаще многих других поэтов), познавательное значение этой легенды не уменьшается. В ней выражена глубокая симпатия народа к поэту за то, что он не посвящал своих стихов царям, а выражал в них живые чувства живых людей, за то, что он не писал панегирических касыд, а писал проникновенные газели.
Главное содержание газелей Камола — это человеческая любовь, а сила его как поэта состоит в тончайшем отображении самых разнообразных оттенков любви.
Какая невероятная гамма чувств заключена в нескольких десятках газелей Камола, из которых ни одна не похожа на другую и не повторяет другую. Здесь и восторг обожания, и радость ответной любви, и тоска, и ревность, надежда, самозабвение, безумие, и снова мечты и страсть, и шепот и мольбы, и слова любовного признания.
Классическим стихотворением Камола считается газель, начинающаяся словами: «Ёр гуфт: Аз гайри мо нушон назар», — будто бы посвященная Хафизу и вызвавшая у последнего слезы восторга.
Однако образцом подлинно народной по своей ясности, глубине, силе и искренности чувства может служить другая замечательная газель:
Никогда ты не обращала на меня ласкового взора,
Слухом не приникала к моему, безумца, рассказу.
О перл драгоценный, подобного которому не сыскать,
И дня не бывало, чтобы я, нищий, тебя отыскал.
В моих глазах все—мираж, лишь ты [одна] — [мое] виденье! Все забыто мною, лишь ты [одна] — [мое] воспоминанье!
И хотя, кроме страдания и боли, я ничего не видел от тебя, Я рад уже тому, что радуешься ты, огорчая меня, страдальца, Из сердца моего не уйдет, хотя бы покинула меня душа, Сладость того поцелуя, что ты мне обещала. . . и не дала.
Таково содержание газелей Камола, и именно в этом они чужды придворной напыщенности и мистического ханжества, хотя приверженность Камола суфизму, конечно, бесспорна. В его стихах, посвященных живой человеческой любви, суфизм присутствует преимущественно в иносказательном комментарии подтекста, в переосмыслении полнокровных, земных образов.
Но хотел ли поэт использовать те выразительные формы и образы, которые были близки народу, лишь для большей доходчивости скрытого смысла, или, прибегая к этим образам, выражая то, что он реально чувствовал и переживал, он был настолько охвачен нахлынувшим на него потоком страстей и сердечной тоски, что «забывал» о своей «миссии» суфийского проповедника, — так или иначе, непредубежденный нынешний читатель найдет в его газелях огромное человеческое чувство, ощутит в отдельных строках биение израненного сердца поэта и даже не догадается о суфийском смысле его намеков и умолчаний. Когда же мы говорим здесь о народных элементах в творчестве Камола, речь идет о лирическом их смысле, а не иносказательно-суфийском.
Абу Исхак (Бу Исхак, Бусхак), точнее: Фахриддин Ахмад Халладж Ширази, был выходцем из ремесленных кругов — «халладжем», т. е. трепальщиком хлопка. Его поэтическая деятельность захватывает уже начало XV в., когда он пользовался покровительством внука Тимура Искандара, правившего Фарсом с 1409 по 1415 г. (ослепленного своим дядей Шахрухом в 1414 г., спустя год после чего он умер). Из жизни поэта известны лишь некоторые знаменательные факты.
Абу Исхак прославился своими пародиями на разных поэтов, написанными в форме «кулинарных стихотворений», посвященных якобы отдельным блюдам. Его диван называется «Канз ул-ишти^о» («Кладовая аппетита») и состоит из стихотворений всех жанров — касыда, тарджебанд, газель, кыт‘а, рубаи и маснави, а также из прозаических разделов.
В предисловии автор объясняет причину составления своей книги, с самого начала остроумно пародируя с помощью «съедобных» терминов традицию восхваления произведений и людей: «когда говорят, например, о поэме Саади, ее называют „сладкой как сахар“, или об исторической летописи — „сливками истории”, или о красавице — „устами фисташки” и т. п.»
Абу Исхак также сетует на то, что его предшественники исчерпали все возможности поэзии:
Что ни слово я скажу, уже было сказано оно,
Со всех сторон уже нанизали его [на нить стиха].
Он приводит в подтверждение имена наиболее известных и почитаемых поэтов, давая каждому «гастрономическую характеристику»: Фирдоуси («соль его речи»), Низами («сахар его бейтов»), Саади («мед его острот»), Салмана, Ходжу Кирмани, Имада Факиха и Хафиза и др. Затем он описывает свою возлюбленную, также прибегая к традиционным гастрономическим определениям — «губы как сахар», «груди как гранаты», «рот как фисташка» и т. д., и сообщает, что она утратила аппетит к еде. Между тем наступил «Ид ул-фитр» («Праздник разговения»), и автор якобы начинает свою книгу для того, чтобы Возбудить у нее аппетит, подобно тому как в свое время поэт Азраки излечил импотенцию своего патрона Туганшаха Сельд- Жукида соблазнительными картинками книги «Алфия ва Шал- фия». Стихотворение, завершающее предисловие, коротко повторяет его содержание.
Вся поэма состоит из десяти частей (фасл), содержащих 108 бейтов, и пародирует касыду Саади, начинающуюся словами:
На рассвете, когда не отличить еще ночь от дни,
Прекрасны край степи и лицезрении весны.
Затем следуют пародии на стихи Захира Фпрьнби, Ходжу Кирмани, Наджми, Имада Факиха, Хафиза, Салмана Саваджи, Хасана Дехлави, Саади, Джалалиддина Ру ми, Джалала Азуда, Камола Худжанди, Анвари, Аттара, Кашами, Шах Не’маталлаха Кирмани, Мухаммада Джаухари, Убайда Закали, Джалала Табиба, Фирдоуси, Низами и т. д., т. е. на произведения современников и предшественников.
Для образца можно привести пример с пародированием Шаха Не’маталлаха и рассказ об этой пародии, сообщаемый Даулатшахом.
Шах Не’маталлах был глубоко почитаемым суфийским шейхом, писавшим порою «простонародные» четверостишия. Например:
Мы — жемчужины бескрайнего моря,
То мы волны, а то—море.
Ради того появились на свет,
Чтобы народу показать бога.
Абу Исхак пародирует:
Мы — лапша из чаши Познания,
То — словно [сырое] тесто, а то — вареное,
Ради того появились мы в кухне,
Чтобы рыбешке послужить гарниром.
Не‘маталлах, встретив Абу Исхака, спросил: «Это Вы — „Риштаи локи маърифат” („Лапша из чаши Познания44)?» — на что последний, не задумываясь, ответил: «Поскольку я не в силах говорить об „Аллахе44, я предпочитаю говорить об его благах (неъмат)»,— остроумно объяснив таким образом, почему он пародирует самое имя „Не4маталлах44. Из этого небольшого примера видно, что пародийно-невинная форма была для поэта лишь хорошим щитом, укрываясь за которым он мог наносить удары по показной набожности, по ханжеству, панегирическому льстивому усердию поэтов и другим порокам своего века, —
хотя и не столь остро, как Убайд Закани, но, во всяком случае, не так беспредметно, как это может первоначально показаться. Его диван — это также своеобразная форма протеста. Из-за второго названия дивана и самого поэта прозвали «Атъима» («Яства»). Впоследствии, уже в XIX—XX вв., его манере следовал поэт Савдо в Бухаре.
Магриби, или, полнее, Мухаммад Магриби Тебризи, родился около 1350 г. вблизи Исфахана, проживал в Тебризе, добрался до Магриба, где он стал приверженцем знаменитого магрибского шейха Мухйиддина ибн ул-Араби, почему и принял свой псевдоним. Магриби стал страстным поборником и проповедником пантеистического учения «вахдати вуджуд» («монизм экзистенции»), по коему единство мира состоит в его существовании (экзистенции), которое едино и божественно и которое бесконечно проявляется во всех внешних предметах и людях. Как правильно отмечал Резакули-хан Хедаят, все стихи его дивана, состоящие из газелей и тарджебанда, посвящены только этой теме, а сам Магриби считает себя лишь одним из проявлений Верховного бытия, какими были его предшественники, знаменитые мистические поэты. Божество, или Верховное бытие, — это океан, чьими волнами является все существующее, в том числе и поэты, воспевающие его:
Из волн океана возникли Ираки и Магриби,
А из кипения его — Санаи и Аттар.
Существуют сведения о том, что Магриби и Камол одно время дружили, но потом разошлись и даже враждовали. Вероятно, Магриби был недоволен тем, что Камол излагал родственные обоим суфийские учения слишком (как казалось Магриби) земным, натуралистическим языком. К такому выводу можно прийти по преданию об их ссоре.
Камол писал (как уже выше отмечалось):
Если таковы глаза и такова бровь, [если] прелесть и нега таковы,
То прощай аскетизм и богобоязненность, прощай разум и вера!
Магриби считал, что такой натурализм не поддается мистическому истолкованию, против чего Камол возразил: «Чашм» — на фарси соответствует «айн» по-арабски, а это слово означает по-арабски — не только «глаз», но и «сущность», равно как «абру» (арабское «^а^иб») — не только «бровь», но и «покрывало», т. е. атрибуты божественной сущности, следовательно, приведенный бейт — вполне религиозно-мистический.
Чтобы увидеть, как отличается поэтическая форма Магриби от поэтического языка других лириков и вместо с тем как в ней по-своему выражается противопоставление суфизма официальной религии, можно привести две газели из начала и из конца его дивана. Они говорят сами за себя.
Первая образно рисует пантеистическую идею, «вахдати вуджуд» («монизм экзистенции»):

Когда показалось солнце лика твоего,
Стали явными атомы обоих миров.
Когда же отбросила свою тень милость лика твоего, Возникли от этой тени все предметы.
Каждый атом благодаря свету милости лика твоего Стал явно солнцеподобным.
И атом стал существующим в любви,
И любовь проявилась в атоме.
Море существования покрылось волнами,
И волны устремились на сушу.
Эти волны, возвратясь, обнаружились В одеянии и в прекрасном обличии.
И выросла фиалка сущности,
Словно прекрасные черты юной красавицы.
Расцвели тюльпаны истины,
Высотой [словно] тысячи кипарисов.
Итогом всего что было? Суть этой волны.
А эта волна чем была? Сутью моря.
Каждая частица, которая имеется, сущность универсума. Значит, универсум — повсюду и везде.
Частицы — это что такое? Проявления универсума.
Предметы — это что такое? Тени имен.
Имена — это что такое? Проявления солнца,
Солнца красоты высшей субстанции.
Суша — это что такое? Почва потенции.
Такова книга Всевышнего.
О Магриби, прекрати свое сказание,
Не открывай тайны двух миров!
Вторая выражает ставший нормой мотив противопоставления суфийского свободомыслия канонизированному исламу:

Освободились мы от часовни, и кельи, и медресе,
Воссели мы с вином и возлюбленной на улице магов. Отбросили прочь коврик для молитвы и четки,
Услуживая мальчику-христианину, опоясались мы зуннаром.
В кабачке рясу лицемерия разодрали,
В питейном заведении запреты лицемерия преодолели. Перестали отсчитывать бусины на четках,
А из западни благочестия и аскетизма избавились.
На улице магов лишились мы какого бы то ни было бытия, Когда лишились, то полностью пребыли в бытии.
После этого ничего не спрашивай с нас, ни знаний, ни радости. О трезвенник-мудрец, ведь мы влюблены и пьяны.
Слава Аллаху, что из-за этого любования одним мигом Мы вросли в универсум и сейчас мы винопийцы.
Мы горькие пьяницы и жаждем только вина,
При том, что мы горькие пьяницы, мы трезвы.
Пока Магриби не унес из нашего собрания свою поклажу
[пока он не умер],
Он служил нам прикрытием, а ушел — и мы освободились.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.

Хафиз, его эпоха и творчество: Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Как говорил Стендаль, время имеет свой цвет: у каждой эпохи свои приметы и знамения. В многострадальной истории народов Средней Азии и Ирана, знающей бурные смены подъемов и падений, XIV в. имеет свой цвет. Начало столетия отмечено подъяремной жизнью народов под властью Чингизидов, установившейся еще в XIII в. Конец столетия ознаменован завоеваниями «железного хромца», подобострастно воспетыми во всевозможных панегириках и придворных «Книгах побед» («Зафарнома»), но на самом деле принесшими народам ужасы кровопролитий и страданий, с которыми могут сравниться лишь бедствия чингисхановского вторжения. И всюду, весь век, непрерывно обильный пот угнетенных тружеников смешивался с кровью жертв завоевателей, невинных женщин и детей. Недаром писал Хафиз: «З^амчу чашми суро^й, замона хунрез аст» — «Словно вино из горлышка сосуда, льет кровь наш век».
Но не цвет невинной крови — знамение XIV в. Гнет и насилие, разрушения и кровопролития свойственны многим периодам истории Средней Азии и Ирана. Вторая же половина XIV в. была свидетелем также событий иного рода — широкой волны народных восстаний, прокатившейся между 30-ми и 80-ми годами на огромной территории — от Самарканда в центре Средней Азии до Кирмананаюге Ирана. Это совпало по времени с подъемом народных движений в сопредельных странах — Закавказье и Турции. И в прежние времена не раз вспыхивали подобные восстания, но такого размаха и продолжительности, организованности и, в ряде случаев, победоносности, как это произошло в XIV в., прежде не бывало. Вот почему именно развевающееся знамя повстанцев, боровшихся против иноземного ига и феодального гнета, составляет главную примету века, цвет того времени.
Отблеск этого цвета ложится на все исторические события, на культурную и литературную жизнь эпохи: понять и правильно оценить их можно, имея в центре внимания знамя народных мятежей.
Сто с лишком лет прошло после вторжения орд Чингисхана, воздвигнувшего на руинах завоеванных им Средней Азии и Ирана огромную державу. По Великой Ясе, все покоренные народы и страны считались собственностью ханского рода, разделенной на уделы (улусы) между наследниками Чингисхана. Мавераннахр уже с 30-х годов XIII в. входил в состав улуса Хулагу-хана, внука Чингисхана, впоследствии огромного государства ильханов-Хулагуидов.
За прошедшее столетие трудящиеся массы постепенно восстановили разрушенные домашние очаги и ирригационную сеть, подняли новые земли и посадили сады, развили и усовершенствовали ремесла и торговлю, возвели новые мосты, построили караван-сараи. Возродилась хозяйственная жизнь, хотя она так и не смогла сравниться с уровнем, достигнутым до нашествия Чингисхана.
Формы феодальной собственности на землю и воду не претерпели существенных изменений, лишь тяжелее стала феодальная эксплуатация трудящихся. Несколько преобразованным продолжением и к т а явился институт суюргала, наследственного феодального лена, которым преимущественно завладели иноземные феодалы-завоеватели, оттеснив местных крупных землевладельцев-аристократов. Феодальная зависимость крестьян приняла еще более жесткие формы крепостного порабощения. Так, например, ильхан Газан-хан (1295—1304) юридически оформил существовавшее по чингисхановской Ясе прикрепление крестьян к земле: крестьянам было запрещено покидать земли, к которым они были приписаны; землевладельцам запрещалось давать у себя убежище беглым крестьянам, устанавливался тридцатилетний срок, в течение которого можно было искать беглого крестьянина и силой возвращать его на покинутую им землю.
Феодальная иерархия достигла наиболее полного развития. Во главе государства стояла монголо-тюркская кочевая знать. Однако к управлению государством все более привлекались местные крупные феодалы, иранские (таджикские и персидские) аристократические семейства, купцы и высшее духовенство.
После длившегося более столетия относительно централизованного управления Чингизидов вновь стали усиливаться сепаратистские тенденции. Повторялась своеобразная закономерность социально-экономического развития, рождавшаяся на базе столкновения кочевого и «землевладельческого феодализма» (Энгельс). Феодальная иерархия у кочевых монгольских племен-завоевателей и связанных с ними тюркских кочевников выражалась в том, что верховный правитель (хан) передавал под главенство членов своего рода (крупнейших военачальников) племена с их вооруженной силой, состоявшей из племенного ополчения, с их людским составом разной степени зависимости от главы племени, с их землями, выпасами и скотом, собственность на которые составляла экономическую основу феодализма в кочевых районах. Естественно, этому племени прежде всего отводился огромный территориальный удел для пастбищ и водопоев. Но тут кочевой феодализм сталкивался с землевладельческим, экономическую основу которого составляла собственность на землю и воду на территории новоявленного удела.
Оседлый землевладельческий феодализм, более прогрессивный, и приспосабливал к себе феодальные отношения, сложившиеся у кочевых племен. Что же происходило? Малоимущая часть кочевого племени постепенно оседала на землю, а монгольско-тюркская верхушка, включая и самого владетеля удела, становилась не только скотоводческой, но и земледельческой, по существу сливаясь со старой крупной землевладельческой аристократией, как светской, так и духовной, в том числе и в религиозном отношении, т. е. мусульманизируясь.
Это обстоятельство, экономически усиливая племенную верхушку, неизбежно усиливало вместе с тем и ее стремление к избавлению от подчинения верховному хану, т. е. к сепаратизму и к феодальной замкнутости. Образовалось множество феодальных владений во главе с правителями как монголо-тюркскими, так и представителями древних иранских родов (иногда также и арабского происхождения). В результате к 30-м годам по всей территории Средней Азии и Ирана велись нескончаемые междоусобные войны, характеризующие далеко зашедший процесс феодальной раздробленности и сепаратизма.
В Средней Азии к началу второй половины XIV в. существовали следующие основные государства: Моголистан (куда входили Семиречье и Восточный Туркестан), Мавераннахр и Хорезмское владение ( с центром в Гургандже, позже называвшемся Ургенч). Между ними и внутри них не прекращались феодальные войны соперников, претендовавших на верховную власть, или попросту охотников пограбить своих соседей.
В Иране после смерти ильхана Абу Саида Багадур-хана (1335) произошел распад хулагуидского государства. Если при первых ильханах военно-кочевая знать нуждалась в сильной власти, то, когда завоевания новых территорий прекратились, эта знать в централизованной власти уже не нуждалась. На престол возводились на короткое время один за другим марионетки, ставленники военно-феодальных группировок.
В Западном Иране в результате ожесточенных сражений четырех группировок с 40-х годов установилась власть джала- иридской группировки во вглаве с эмиром Хасаном Большим и чобанидской во главе с эмиром Хасаном Малым. Вначале оба Хасана выдвигали фиктивных ильханов, но позже предпочли сами возглавить созданные ими династии и государства. Джа- лаириды правили в Ираке Арабском, а Чобаниды — в Азербайджане, Армении и Северо-Западном Иране (с городами Султанийе и Казвин).
В северной и западной части Хорасана тем временем к власти пришла группировка монгольско-тюркской знати во главе с правителями из рода Джан-Курбани, которых Даулатшах Самарканди характеризует как особо жестоких тиранов. Центром этой правящей клики до 50-х годов был Гурган.
В Восточном Хорасане еще с конца XIII в. обосновалась местная династия Куртов (или Картов), которая после смерти Абу Саида значительно укрепилась. Ее центром был Герат, откуда она управляла полунезависимыми и враждовавшими между собой маликами гарчистанскими, систанскими и др.
В Южном Иране сделались фактически независимыми прежние вассалы Хулагуидов: атабеки Большого Луристана, атабеки Малого Луристана, владетели Фарса — Инджуиды, атабеки Шебангаре и владетели Ормуза. В 50-е годы иранизированный потомок арабских завоевателей Музаффарид Мубаризиддин Мухаммад, который уже с 1313 г. был мелким владетелем — вассалом Хулагуидов, сумел подчинить себе атабеков Луристана, покончить с династией Инджуидов, завладеть всем югом Ирана, создать столь же непрочное, как и современные ему другие, государственное объединение и основать династию Му- заффаридов. Мубаризиддин сочетал крайнюю жестокость с ханжеской набожностью. Еще молодым правителем он занимался тем, что нападал на караваны и грабил их. В преклонном же возрасте он отрывался от четок и чтения Корана, чтобы собственноручно зарубить осужденных им же на смерть людей. За годы власти он лично казнил до 800 человек. В 1357 г. Мубаризиддин захватил и Ирак Персидский и Южный Азербайджан с городом Тебриз, но вскоре был свергнут с престола, ослеплен и заключен в темницу собственным сыном Шахом Шуджа, правившим в расширившемся государстве Музаффаридов до 1384 г.
Было покончено и с династией Чобанидов. Но Джалаирид султан Увайс сумел завладеть Тебризом и расширить свою власть, распространив ее на часть Ирака Персидского, Южный Азербайджан,Карабах, Армению и Ирак Арабский, избрав центрами Тебриз и Багдад.
О нравах правящей верхушки в тот период можно судить хотя бы по тому, что и внутри династии борьба за власть и богатство доходила до того, что брат убивал брата, сын выжигал глаза отцу и даже жены участвовали в убийстве своих мужей, как, например, жена Хасана Малого, которая задушила супруга на брачной постели, допустив «недозволенный прием», о чем зло писал Салман Саваджи в своей не слишком цензурной хронограмме — тарихе.
Можно представить, какими эти правители, безжалостные в кругу своей собственной семьи, были бессердечными до отно- шенйю к подданным. Характеристикой их может послужить известная газель, приписываемая Хафизу:
Иы чй шураст, ки дар даври цамар мебинам,
З^ама офоц пур из фитнаву шар мебинам.
. . . Духтаронро э^ама ^анг асту цадал бо модар,
Писаронро х;ама бадхох^й падар мебинам.
Хе*$ ра^ме на ба бародар дорад,
Хеч шафкат на падарро ба писар мебинам.
[Хафиз. X., Доп., 30] Что за смятение при круговращении луны вижу и,
Весь мир заполненным смутами и бедствиями нижу и.
. . .У дочерей — лишь ссоры и дрязги с матерью.
Сыновей лишь зложелателями отца вижу я.
Нет жалости ни к брату своему.
Никакого сострадания к сыну у отца не вижу я ].
Таким образом, Средняя Азия и Иран в период 30—90-х го- дов XIV в. представляли собою феодально раздробленные государства, в которых грабеж стал узаконенной формой правления, а системой стали непрерывные кровопролитные междоусобицы, которые несли трудящимся бесконечные страдания.
Острота классовой борьбы достигла в этих условиях крайней степени. Основной причиной народных выступлений было как

усиление феодальной эксплуатации, принявшей формы закрепощения крестьян и ремесленников, так и бесконечные грабительские налеты кочевых ханов и эмиров. Вспомним, что и в России несколькими столетиями позже именно меры по «вторичному закрепощению» крестьянства вызвали наиболее массовые и продолжительные народные восстания. Междоусобицы в Средней Азии и Иране приводили к явлениям двоякого рода. С одной стороны, отдельные феодалы стремились использовать в своих целях группы недовольных крестьян и горожан и были вынужде- дены поэтому снабжать их оружием. С другой — разорившиеся или потерпевшие поражения группы землевладельцев-аристок- ратов примыкали к народным движениям, преследуя обычно свои корыстные, иногда и антимонгольские цели. И то и другое означало, что в народных движениях участвовали некоторые слой местной землевладельческой аристократии. Это и усиливало движение, но и, особенно после первых побед, ослабляло его.
Уже в XIII в. происходили разрозненные мятежи против монгольских правителей; наиболее крупные — в 1238 г. в Бухаре под водительством ремесленника Махмуда Тараби, а в 1265 г. — в Фарсе под руководством Сайида Шарифиддина. Вспыхивали народные возмущения и в 80—90-х годах XIII в. в Иране. Все эти выступления были облечены в религиозную форму различных ересей, особенно шиизма и оппозиционного суфизма. Разрозненные, плохо организованные, они терпели поражение и жестоко подавлялись. Об одном из таких выступлений уже в начале XIV в. рассказывал Рашидиддин. По его словам, в 1303 г. группа сектантов, которых он называет «мазда- китами» (т. е. сторонниками общинного землевладения и социального равенства), во главе со старцем —пиром Я’кубом тайно сговорилась свергнуть власть ильхана Газан-хана. Однако группа была раскрыта. Пира Я’куба казнили, сбросив его с вершины горы в пропасть.
В XIV в. народные движения, также проходившие под религиозным знаменем, были, однако, более организованными. Это относится прежде всего к движению сарбадаров, которое происходило в разные годы в Хорасане, Самарканде, Гиляне, Мазендеране и Кирмане.
Название «сарбадар» (так именовали себя сами восставшие) толкуется по-разному. Наиболее верное, по-видимому, то объяснение, которое связывается со словами будто бы самих руководителей движения, предпочитавших иметь «голову на виселице» («сар ба дар»), чем жить с позором. В исторической летописи XIV в. в «Раузат уд-джаннат фи та’рихи мадинати Хирот» («Райский сад в истории града Герат») сказано, что вожди сарбадаров говорили: «Кучка подлецов, захватив власть, угнетает народ; если мы победим, то свергнем гнет тиранов, а если нет — то лучше увидеть головы свои на виселице, йбо больше нет сил терпеть». Далее автор летописи утверждает: «Потому их и зовут сарбадарами».
Идеологической основой движения сарбадаров служили догмы шиизма и некоторые суфийские учения.
В XIV в. суннизм был господствующей религией в Иране и Средней Азии, и уже по этому одному шиизм своим острием был направлен против официального, канонизированного ислама и против властей предержащих. Это придавало шиизму оппозиционный характер и привлекало к нему недовольных. Оснований для недовольства, как видно из изложенного выше, было достаточно. Массы же толковали догмы шиизма в своем духе. По шиитской доктрине преемником пророка Мухаммада мог быть только потомок халифа Али; а следовательно, внушалось массам, династии, правившие в Иране и Средней Азии, — незаконны, они являются узурпаторами и восставать против них — богоугодное дело.
Али, Хусейн и Хасан, чтимые шиитами, были мучениками; шиизм был гоним. Это делало его близким угнетенным массам, вся жизнь которых была сплошным мучением. Наконец, проповедники шиизма уверяли, что явится мессия — Махди и избавит народ от правителей-тиранов, от незаконных поборов, от горя и бедствий.
Не меньшими симпатиями, особенно среди ремесленников, пользовалась суфийская проповедь, преимущественно, в ее крайних формах, резко критикующая жестокость и жадность тиранов, богачей, ростовщиков. О таких проповедниках рассказывает, например, Саади в «Гулистане» (VII, 19):
«В одном обществе видел я человека в обличив дервишей, но не их обычаев. Сидел он, раскрыв книгу жалоб, и поносил богачей, обливая их грязью. Довел он речь до того, что у бедняков связаны руки могущества, а у богачей сломаны ноги для добрых дел» [Саади, 183].
В такого рода проповеди проникали и идеи всеобщего равенства, метко названные Рашидиддином (при описании восстания 1303 г.) «маздакитскими».
Одним из подобных крайних, оппозиционных суфийских течений с шиитской окраской было тогда в Хорасане движение, возглавленное Хасаном Джури. Энергичный и способный крестьянский сын, он с успехом закончил курс наук в медресе и стал мударрисом. Одпако он не удовлетворился ни суннитским учением, ни своим обеспеченным положением мударриса и примкнул к шейху Халифе, который проповедовал свое учение в Сабзеваре (Западном Хорасане), в городе, где сохранились старинные иранские традиции и где население склонялось к шиизму.
Шейх Халифа, по данным официальных хроник, выступал против шариата и под видом суфизма призывал к «новшествам и широким идеям». За это он был тайно убит и повешен, причем был пущен слух, будто Халифа покончил самоубийством в мечети.
Тогда Хасан Джури, самолично объявив себя шейхом, ушел в Нишапур продолжать дело, начатое Халифой. А дело это заключалось в том, чтобы тайно подготавливать восстание против монгольских властей и поддерживавшей их местной знати. Для этого Хасан Джури организовал своих сторонников в виде обычного суфийского братства, но все мюриды его приносили присягу — хранить в секрете свою принадлежность к дервишскому братству, держать наготове оружие и выступить по первому призыву шейха. В течение трех лет Хасан Джури побывал в Мешхеде, Абиверде, Герате, Балхе, Мавераннахре, Кирмане и Ираке Персидском, проповедуя свое учение и подготавливая восстание, которое должно было принять массовый характер и вспыхнуть одновременно в разных пунктах. Особым успехом пользовалась проповедь Джури в среде городских ремесленников, а также оттесненных от власти и частично разорившихся иранских землевладельцев-аристократов. Весною 1336 или, по другим данным, 1337 г. правитель Хорасана эмир Аргун-шах Джан-Курбани схватил Хасана Джури и заточил его в крепость. Но восстание уже созрело и вспыхнуло в селении Баштин (недалеко от Сабзевара) незадолго до ареста Хасана Джури и послужило началом сарбадарских волнений и мятежей.
В результате победы сарбадарского ополчения над войсками Аргун-шаха Джан-Курбани, а потом и последнего ильхана Тугай-Тимур-хана в Хорасане установилось и просуществовало около полувека сарбадарское государство. В этом государстве происходила борьба между знатью («бузургони сарба- дор», по выражению Даулатшаха) и представителями радикального крыла — «шейхидов», сторонников шейха Хасана Джури, требовавших равенства. Борьба усугублялась личными конфликтами руководителей государства, заканчивавшихся убийствами и захватом власти. Поскольку народные массы в средние века представляли государство только как монархическое, во главе со «справедливым царем», — то и государство сарбадаров управлялось самодержавными царями — султанами. Господствующей религией признавался шиизм в суфийском толковании Хасана Джури.
Однако в этом государстве, в большей мере чем в других государствах Ирана и Средней Азии, удовлетворялись многие народные требования. Даже те представители знати, которые считали, что свержением господства монгольских захватчиков исчерпываются задачи сарбадарского движения [«чтобы впредь ни один тюрк (кочевник, монгол) до Страшного суда не смел разбивать шатра в Иране»], были вынуждены для получения поддержки народа идти ему навстречу. Так, например, второй из сарбадарских правителей и первый из них, кто принял титул султана, Ваджехиддин Мае’уд (1338—1344), с одной стороны, раздал часть отнятых у монгольских аристократов земель своим военачальникам, представителям высшей аристократии, создав, таким образом, новую землевладельческую знать, а с другой — отменил многие подати, как не основанные на шариате, вооружил крестьян, включив 12 000 из них в ополчение, обеспечив постоянным довольствием натурой — «улуфа». Другой сарбадарский правитель, также представитель знати, Яхья Кераби (1353—1358), чтобы завоевать популярность в народе, одевался в простые одежды из грубой шерсти и так же обмундировывал своих нукеров (воинов); он устраивал в своем дворце ежедневную общую трапезу, во время которой за столом собирались и знатный и бедняк; крестьяне отдавали лишь три десятых своего урожая, а сверх того не платили ни динара. Все правители, хотя некоторые из них вероломно убивали руководителей братства Джури (начиная с самого Хасана Джури), внешне следовали их тарикату — «истинному суфийскому пути». Представитель же радикального крыла сарбадаров — правитель Ходжа Шамсиддин Али (1347 — 1353) был подлинным народным вождем. Он, как пишут хронисты, «был сотоварищем ремесленников Сабзевара. . . другом дервишей Хасана Джури, при нем жили в полном довольстве и спокойствии». Он отменил такую подать, как выписывание служивым людям «бератов», по которым те могли взыскивать с райятов (подданных крестьян) поборы в свою пользу. Он боролся против изменников из числа богатых и знатных лиц, не останавливаясь перед их казнью, но в конце концов сам пал от руки предателей.
Идеологию радикальной части сарбадаров, настроения рядовых их сторонников из числа ремесленников и крестьян хорошо передает Ибн Ямин в следующем кытга:
Ду барзагов ба даст овариву мазраъ,
Яке амиру дигарро вазир ном кунй,
Б а нони хушку ^алоле, к-аз у шавад ^осил Цаноат аз шакарин луцмаи з;аром кунй,
Хазор бор аз он бея> ки бомдоду пагох;
Дамар бибандиву бар чун худй салом кунй. [Хекмат, 75] Пару быков приобрести и кусок земли,
Одного «эмиром», другого «везиром» называй,
Довольствуйся добытым куском черствого хлеба,
Отказавшись от пряника бесчестия,
Разве это не лучше в тысячу раз того, чтобы каждое утро Кланяться человеку, который ничем не выше тебя?
Наиболее активной и твердой опорой сарбадарского государства были городские ремесленники, в своей значительной части последователи Хасана Джури. Их средневековая цеховая организация способствовала сплоченности и единству.
Крестьяне, получившие землю и освобождение от налоговых тягот, становились обычно более пассивными. Аристократическая же верхушка, удовлетворившись избавлением от налогов и получением власти, и вовсе стала в государстве центробежной силой. Бесконечная драка за власть между вожаками сарбада- ров привела к распаду сарбадарского государства. Это произошло при последнем правителе Али Муайаде (1364—1386), который запретил даже распространение тариката Хасана Джурц, а его могилу и могилу Халифы разрушил и на их руинах устроил отхожие места. Он правил с помощью жестокого террора, а когда напал на него сын последнего ильхана эмира Вали, правившего в Гургане, Али Муайад, убедившись, что потерял всякую опору в народе, призвал на помощь Тимура в 1381 г. Это и было началом конца хорасанского государства сарбадаров.
В 1350 г. образовалось также сарбадарское по своему типу государство в Мазендеране. Оно называлось «сейидским» и возникло в результате свержения местной феодальной династии Бавендидов. Во главе государства стоял сейид шейх Кавамид- дин Мар’аши, который ввел порядки, проповедовавшиеся последователями Хасана Джури. Государство с центром в Амуле просуществовало до начала 90-х годов.
Подобное же государство с центром в Лахиджане, связанное с Мазендеранским, возникло в Гиляне, оно просуществовало более двух столетий (1370—1592) и превратилось потом в обычное феодальное владение.
Неудачей закончились восстания сарбадаров в Самарканде (в 1365—1366 гг.) и в Кирмане (в 1373—1374 гг.). Кирманское восстание, во главе которого стояли городские ремесленники, было подавлено после девятимесячной осады войсками Музаф- фарида Шаха Шуджа.
Самаркандское восстание связано с выступлением на политическую арену Тимура. Тимур родился в 1336 г. в семье одного из представителей монгольско-тюркской знати племени барлас, кочевавшего в долине Кашкадарьи и смешавшегося с тюрками. С 1360 г. в течение десяти лет Тимур ловко выступал на стороне то одного, то другого из враждующих феодалов, сколотил дружину и сумел объединить вокруг себя все племя барласов. Тимур сначала поступил на службу к хану Моголистана Туг- лук-Тимуру, а затем к его противнику — правителю Балха, эмиру Хусейну. Вместе с последним он пытался свалить Туглук- Тимура, но, потерпев поражение, бежал в Систан, где в одном из сражений был тяжело ранен в правую ногу и руку и стал «Тимур-и ланг» (Хромой Тимур), Темурлан.
В 1364 г. Хусейну и Тимуру удалось объединенными силами отвоевать у Туглук-Тимура Мавераннахр, но уже в 1365 г. сын Туглук-Тимура Ильяс-ходжа в сражении на берегу Арыси разбил силы Хусейна и Тимура, и они, бросив Самарканд на произвол судьбы, бежали в Балх,
В этих условиях защиту Самарканда от наступающих войск Ильяс-ходжи взяли на себя сарбадары во главо с учащимися медресе Маулана-заде и Маулана Хурдак Сухари, а также трепальщиком хлопка Абу Бакром Калави. Ополчение, созданное из ремесленников и других групп городского плебса, дало отпор монгольским войскам, не допустив захвата города. После снятия осады с города сарбадары приступили к осуществлению своей программы социального равенства, за что и подверглись впоследствии клеветнической оценке таких придворных историков, как Мирхонд: «Когда самаркандские сарбадары успешно справились с этим огромной важности делом (т. е. отражением монгольского нападения. — И. Б.), они вступили на путь злодейства (?!) и смутьянства и протянули руку захвата к имуществу подданных (т. е. стали отбирать в пользу бедноты имущество, награбленное богачами, ростовщиками и феодалами. — И. Б.)» .
Подавление самаркандского восстания взял па себя Тимур и провел его со свойственными ему коварством и жестокостью. Вначале он отправил благодарственное письмо с подарками руководителям сарбадаров, выражая им признательность за то, что они отбили нападение его врагов (от которых он сам трусливо бежал). Весною же 1365 г. Тимур с эмиром Хусейном и войсками вернулся к Самарканду, вызвал доброжелательным по форме посланием в свою ставку предводителей самаркандских сарбадаров, обещав им полную неприкосновенность. Однако, едва они явились, он велел их схватить и казнить. Когда движение таким образом было обезглавлено, войска Тимура и Хусейна ворвались в Самарканд и, жестоко подавив восстание, стали хозяевами города.
В 1370 г. Тимур произвел дворцовый переворот, убил своего покровителя и союзника эмира Хусейна и захватил власть. Правил он с 1370 до 1402 г. единовластно, но под прикрытием подставных ханов, себя самого называя «курагони», т. е. «зять», поскольку после убийства Хусейна женился на его вдове, дочери потомка Чингисхана, для того чтобы своим наследникам передать законное право на власть как потомкам Чингисхана по женской линии. В течение 35 лет Тимур вел кровопролитные войны ради создания новой монгольско-тюркской державы наподобие чингисхановской. Методы его, вероломные и садистские, также повторяли методы Чингисхана, равно как и устанавливавшиеся им формы жесточайшей феодальной эксплуатации опирались на Чингисханову Великую Ясу. Различие состояло лишь в том, что за счет опустошения и ограбления других стран Тимур возвеличивал такие города, как Самарканд и Кеш (Шахрисябз), и опирался на верхушку мусульманского духовенства. Потому-то льстивые историки возвеличивали Тимура, изображали его «великим государем всех тюрок». К. Маркс же писал о нем: «… политика Тимура заключалась в том, чтобы тысячами истязать, вырезывать, истреблять женщин, детей, мужчин, юношей и таким образом всюду наводить ужас» .
Более того, реакционность Тимура усугублялась тем, что он пришел к власти не только в результате коварных и вероломных интриг и расправ с феодальной верхушкой, но и прямого подавления народных движений, в частности сарбадарского. Период его правления (конец XIV в.) явился, по существу, периодом феодальной реакции на подъем народного движения в середине и второй половине XIV в.
Вслед за самаркандскими Тимур жестоко подавил сарбада- ров хорасанских и мазендеранских.
Приняв приглашение Али Муайада, Тимур оставил его номинальным государем в Сабзеваре, но не отпускал и держал при своем дворе. На население была наложена огромная контрибуция. Через несколько лет Тимур тайно умертвил Али Муайада. В 1383 г. в Сабзеваре и в его округе вспыхнуло последнее восстание хорасанских сарбадаров — на этот раз против Тимура. Войско Тимура разрушило крепость Сабзевара; 2000 человек были заживо замурованы в стенах воздвигнутых башен: связанных людей складывали в штабели, как доски, перекладывая кирпичом и глиной.
Так же жестоко в 1392 г. было разрушено сейидское государство сарбадаров в Мазендеране.
К 1393 г. завершился захват Ирана войсками Тимура. К своим владениям в Средней Азии он присоединил владения Куртов, Джалаиридов и Музаффаридов. Поддержанный феодальной знатью, преимущественно кочевой, заинтересованной в грабительских походах, а также верхушкой духовенства и купечества Средней Азии, чьи богатства и владения Тимур увеличивал в результате этих походов, «железный хромец», проявивший качества незаурядного военачальника и коварного дипломата, к моменту своей внезапной смерти в 1405 г., при начале похода на Китай, создал огромную, хотя и непрочную империю, которая была поделена между двумя наследниками. Хорасан с Гургеном, Мазендераном и Систаном, с центром в Герате, достались Шахруху, а Западный Иран с Азербайджаном и Арменией, с центром в Тебризе — Миран-шаху.
Бесспорно, что одной из основ, на которой смог Тимур на время собрать и сплотить вокруг себя знать и верхушку духовенства, была именно феодальная реакция на народные движения. Не случайно один из тимуровских идеологов, придворный хронист Шарафиддин Али Язди, в книге «Зафарнома» заканчивает свое сообщение о самаркандских сарбадарах стихом: «О боже, да не будет того, чтобы нищий стал почтенным человеком» . Страх перед возможным распространением сарбадарских идей содействовал объединению сил феодальной реакции. Во главе этих сил и стал Тимур.
Таким образом, как и было отмечено с самого начала, при характеристике XIV в., точнее его второй половины, решающим критерием для определения того, что было передовым или реакционным в его культуре, является оценка связи с народным движением, принявшим в тот период наиболее массовый, глубокий, организованный характер. Независимо от внешней формы, в которой выступает культура и литература этого периода (иногда даже и внешне одинаковой, например суфийской), передовым является то, что в той или иной мере, прямо или косвенно отражало и выражало идеи и устремления народного движения; культура же, насаждавшаяся вначале местными династиями, а затем Тимуром и его окружением, является культурой феодальной реакции рубежа XIV и XV вв.
Итак, знамя инсургентов — именно такова примета XIV в., таков цвет времени.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Хафиз, его эпоха и творчество

Хафиз, его эпоха и творчество

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)
ИСТОРИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА В СРЕДНЕЙ АЗИИ
И ИРАНЕ ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XIV в.
Как говорил Стендаль, время имеет свой цвет: у каждой эпохи свои приметы и знамения. В многострадальной истории народов Средней Азии и Ирана, знающей бурные смены подъемов и падений, XIV в. имеет свой цвет. Начало столетия отмечено подъяремной жизнью народов под властью Чингизидов, установившейся еще в XIII в. Конец столетия ознаменован завоеваниями «железного хромца», подобострастно воспетыми во всевозможных панегириках и придворных «Книгах побед» («Зафарнома»), но на самом деле принесшими народам ужасы кровопролитий и страданий, с которыми могут сравниться лишь бедствия чингисхановского вторжения. И всюду, весь век, непрерывно обильный пот угнетенных тружеников смешивался с кровью жертв завоевателей, невинных женщин и детей. Недаром писал Хафиз: «З^амчу чашми суро^й, замона хунрез аст» — «Словно вино из горлышка сосуда, льет кровь наш век».
Но не цвет невинной крови — знамение XIV в. Гнет и насилие, разрушения и кровопролития свойственны многим периодам истории Средней Азии и Ирана. Вторая же половина XIV в. была свидетелем также событий иного рода — широкой волны народных восстаний, прокатившейся между 30-ми и 80-ми годами на огромной территории — от Самарканда в центре Средней Азии до Кирмананаюге Ирана. Это совпало по времени с подъемом народных движений в сопредельных странах — Закавказье и Турции. И в прежние времена не раз вспыхивали подобные восстания, но такого размаха и продолжительности, организованности и, в ряде случаев, победоносности, как это произошло в XIV в., прежде не бывало. Вот почему именно развевающееся знамя повстанцев, боровшихся против иноземного ига и феодального гнета, составляет главную примету века, цвет того времени.
Отблеск этого цвета ложится на все исторические события, на культурную и литературную жизнь эпохи: понять и правильно оценить их можно, имея в центре внимания знамя народных мятежей.
Сто с лишком лет прошло после вторжения орд Чингисхана, воздвигнувшего на руинах завоеванных им Средней Азии и Ирана огромную державу. По Великой Ясе, все покоренные народы и страны считались собственностью ханского рода, разделенной на уделы (улусы) между наследниками Чингисхана. Мавераннахр уже с 30-х годов XIII в. входил в состав улуса Хулагу-хана, внука Чингисхана, впоследствии огромного государства ильханов-Хулагуидов.
За прошедшее столетие трудящиеся массы постепенно восстановили разрушенные домашние очаги и ирригационную сеть, подняли новые земли и посадили сады, развили и усовершенствовали ремесла и торговлю, возвели новые мосты, построили караван-сараи. Возродилась хозяйственная жизнь, хотя она так и не смогла сравниться с уровнем, достигнутым до нашествия Чингисхана.
Формы феодальной собственности на землю и воду не претерпели существенных изменений, лишь тяжелее стала феодальная эксплуатация трудящихся. Несколько преобразованным продолжением и к т а явился институт суюргала, наследственного феодального лена, которым преимущественно завладели иноземные феодалы-завоеватели, оттеснив местных крупных землевладельцев-аристократов. Феодальная зависимость крестьян приняла еще более жесткие формы крепостного порабощения. Так, например, ильхан Газан-хан (1295—1304) юридически оформил существовавшее по чингисхановской Ясе прикрепление крестьян к земле: крестьянам было запрещено покидать земли, к которым они были приписаны; землевладельцам запрещалось давать у себя убежище беглым крестьянам, устанавливался тридцатилетний срок, в течение которого можно было искать беглого крестьянина и силой возвращать его на покинутую им землю.
Феодальная иерархия достигла наиболее полного развития. Во главе государства стояла монголо-тюркская кочевая знать. Однако к управлению государством все более привлекались местные крупные феодалы, иранские (таджикские и персидские) аристократические семейства, купцы и высшее духовенство.
После длившегося более столетия относительно централизованного управления Чингизидов вновь стали усиливаться сепаратистские тенденции. Повторялась своеобразная закономерность социально-экономического развития, рождавшаяся на базе столкновения кочевого и «землевладельческого феодализма» (Энгельс). Феодальная иерархия у кочевых монгольских племен-завоевателей и связанных с ними тюркских кочевников выражалась в том, что верховный правитель (хан) передавал под главенство членов своего рода (крупнейших военачальников) племена с их вооруженной силой, состоявшей из племенного ополчения, с их людским составом разной степени зависимости от главы племени, с их землями, выпасами и скотом, собственность на которые составляла экономическую основу феодализма в кочевых районах. Естественно, этому племени прежде всего отводился огромный территориальный удел для пастбищ и водопоев. Но тут кочевой феодализм сталкивался с землевладельческим, экономическую основу которого составляла собственность на землю и воду на территории новоявленного удела.
Оседлый землевладельческий феодализм, более прогрессивный, и приспосабливал к себе феодальные отношения, сложившиеся у кочевых племен. Что же происходило? Малоимущая часть кочевого племени постепенно оседала на землю, а монгольско-тюркская верхушка, включая и самого владетеля удела, становилась не только скотоводческой, но и земледельческой, по существу сливаясь со старой крупной землевладельческой аристократией, как светской, так и духовной, в том числе и в религиозном отношении, т. е. мусульманизируясь.
Это обстоятельство, экономически усиливая племенную верхушку, неизбежно усиливало вместе с тем и ее стремление к избавлению от подчинения верховному хану, т. е. к сепаратизму и к феодальной замкнутости. Образовалось множество феодальных владений во главе с правителями как монголо-тюркскими, так и представителями древних иранских родов (иногда также и арабского происхождения). В результате к 30-м годам по всей территории Средней Азии и Ирана велись нескончаемые междоусобные войны, характеризующие далеко зашедший процесс феодальной раздробленности и сепаратизма.
В Средней Азии к началу второй половины XIV в. существовали следующие основные государства: Моголистан (куда входили Семиречье и Восточный Туркестан), Мавераннахр и Хорезмское владение ( с центром в Гургандже, позже называвшемся Ургенч). Между ними и внутри них не прекращались феодальные войны соперников, претендовавших на верховную власть, или попросту охотников пограбить своих соседей.
В Иране после смерти ильхана Абу Саида Багадур-хана (1335) произошел распад хулагуидского государства. Если при первых ильханах военно-кочевая знать нуждалась в сильной власти, то, когда завоевания новых территорий прекратились, эта знать в централизованной власти уже не нуждалась. На престол возводились на короткое время один за другим марионетки, ставленники военно-феодальных группировок.
В Западном Иране в результате ожесточенных сражений четырех группировок с 40-х годов установилась власть джала- иридской группировки во вглаве с эмиром Хасаном Большим и чобанидской во главе с эмиром Хасаном Малым. Вначале оба Хасана выдвигали фиктивных ильханов, но позже предпочли сами возглавить созданные ими династии и государства. Джа- лаириды правили в Ираке Арабском, а Чобаниды — в Азербайджане, Армении и Северо-Западном Иране (с городами Султанийе и Казвин).
В северной и западной части Хорасана тем временем к власти пришла группировка монгольско-тюркской знати во главе с правителями из рода Джан-Курбани, которых Даулатшах Самарканди характеризует как особо жестоких тиранов. Центром этой правящей клики до 50-х годов был Гурган.
В Восточном Хорасане еще с конца XIII в. обосновалась местная династия Куртов (или Картов), которая после смерти Абу Саида значительно укрепилась. Ее центром был Герат, откуда она управляла полунезависимыми и враждовавшими между собой маликами гарчистанскими, систанскими и др.
В Южном Иране сделались фактически независимыми прежние вассалы Хулагуидов: атабеки Большого Луристана, атабеки Малого Луристана, владетели Фарса — Инджуиды, атабеки Шебангаре и владетели Ормуза. В 50-е годы иранизированный потомок арабских завоевателей Музаффарид Мубаризиддин Мухаммад, который уже с 1313 г. был мелким владетелем — вассалом Хулагуидов, сумел подчинить себе атабеков Луристана, покончить с династией Инджуидов, завладеть всем югом Ирана, создать столь же непрочное, как и современные ему другие, государственное объединение и основать династию Му- заффаридов. Мубаризиддин сочетал крайнюю жестокость с ханжеской набожностью. Еще молодым правителем он занимался тем, что нападал на караваны и грабил их. В преклонном же возрасте он отрывался от четок и чтения Корана, чтобы собственноручно зарубить осужденных им же на смерть людей. За годы власти он лично казнил до 800 человек. В 1357 г. Мубаризиддин захватил и Ирак Персидский и Южный Азербайджан с городом Тебриз, но вскоре был свергнут с престола, ослеплен и заключен в темницу собственным сыном Шахом Шуджа, правившим в расширившемся государстве Музаффаридов до 1384 г.
Было покончено и с династией Чобанидов. Но Джалаирид султан Увайс сумел завладеть Тебризом и расширить свою власть, распространив ее на часть Ирака Персидского, Южный Азербайджан,Карабах, Армению и Ирак Арабский, избрав центрами Тебриз и Багдад.
О нравах правящей верхушки в тот период можно судить хотя бы по тому, что и внутри династии борьба за власть и богатство доходила до того, что брат убивал брата, сын выжигал глаза отцу и даже жены участвовали в убийстве своих мужей, как, например, жена Хасана Малого, которая задушила супруга на брачной постели, допустив «недозволенный прием», о чем зло писал Салман Саваджи в своей не слишком цензурной хронограмме — тарихе.
Можно представить, какими эти правители, безжалостные в кругу своей собственной семьи, были бессердечными до отно- шенйю к подданным. Характеристикой их может послужить известная газель, приписываемая Хафизу:
Иы чй шураст, ки дар даври цамар мебинам,
З^ама офоц пур из фитнаву шар мебинам.
. . . Духтаронро э^ама ^анг асту цадал бо модар,
Писаронро х;ама бадхох^й падар мебинам.
Хе*$ ра^ме на ба бародар дорад,
Хеч шафкат на падарро ба писар мебинам.
[Хафиз. X., Доп., 30] Что за смятение при круговращении луны вижу и,
Весь мир заполненным смутами и бедствиями нижу и.
. . .У дочерей — лишь ссоры и дрязги с матерью.
Сыновей лишь зложелателями отца вижу я.
Нет жалости ни к брату своему.
Никакого сострадания к сыну у отца не вижу я ].
Таким образом, Средняя Азия и Иран в период 30—90-х го- дов XIV в. представляли собою феодально раздробленные государства, в которых грабеж стал узаконенной формой правления, а системой стали непрерывные кровопролитные междоусобицы, которые несли трудящимся бесконечные страдания.
Острота классовой борьбы достигла в этих условиях крайней степени. Основной причиной народных выступлений было как

усиление феодальной эксплуатации, принявшей формы закрепощения крестьян и ремесленников, так и бесконечные грабительские налеты кочевых ханов и эмиров. Вспомним, что и в России несколькими столетиями позже именно меры по «вторичному закрепощению» крестьянства вызвали наиболее массовые и продолжительные народные восстания. Междоусобицы в Средней Азии и Иране приводили к явлениям двоякого рода. С одной стороны, отдельные феодалы стремились использовать в своих целях группы недовольных крестьян и горожан и были вынужде- дены поэтому снабжать их оружием. С другой — разорившиеся или потерпевшие поражения группы землевладельцев-аристок- ратов примыкали к народным движениям, преследуя обычно свои корыстные, иногда и антимонгольские цели. И то и другое означало, что в народных движениях участвовали некоторые слой местной землевладельческой аристократии. Это и усиливало движение, но и, особенно после первых побед, ослабляло его.
Уже в XIII в. происходили разрозненные мятежи против монгольских правителей; наиболее крупные — в 1238 г. в Бухаре под водительством ремесленника Махмуда Тараби, а в 1265 г. — в Фарсе под руководством Сайида Шарифиддина. Вспыхивали народные возмущения и в 80—90-х годах XIII в. в Иране. Все эти выступления были облечены в религиозную форму различных ересей, особенно шиизма и оппозиционного суфизма. Разрозненные, плохо организованные, они терпели поражение и жестоко подавлялись. Об одном из таких выступлений уже в начале XIV в. рассказывал Рашидиддин. По его словам, в 1303 г. группа сектантов, которых он называет «мазда- китами» (т. е. сторонниками общинного землевладения и социального равенства), во главе со старцем —пиром Я’кубом тайно сговорилась свергнуть власть ильхана Газан-хана. Однако группа была раскрыта. Пира Я’куба казнили, сбросив его с вершины горы в пропасть.
В XIV в. народные движения, также проходившие под религиозным знаменем, были, однако, более организованными. Это относится прежде всего к движению сарбадаров, которое происходило в разные годы в Хорасане, Самарканде, Гиляне, Мазендеране и Кирмане.
Название «сарбадар» (так именовали себя сами восставшие) толкуется по-разному. Наиболее верное, по-видимому, то объяснение, которое связывается со словами будто бы самих руководителей движения, предпочитавших иметь «голову на виселице» («сар ба дар»), чем жить с позором. В исторической летописи XIV в. в «Раузат уд-джаннат фи та’рихи мадинати Хирот» («Райский сад в истории града Герат») сказано, что вожди сарбадаров говорили: «Кучка подлецов, захватив власть, угнетает народ; если мы победим, то свергнем гнет тиранов, а если нет — то лучше увидеть головы свои на виселице, йбо больше нет сил терпеть». Далее автор летописи утверждает: «Потому их и зовут сарбадарами».
Идеологической основой движения сарбадаров служили догмы шиизма и некоторые суфийские учения.
В XIV в. суннизм был господствующей религией в Иране и Средней Азии, и уже по этому одному шиизм своим острием был направлен против официального, канонизированного ислама и против властей предержащих. Это придавало шиизму оппозиционный характер и привлекало к нему недовольных. Оснований для недовольства, как видно из изложенного выше, было достаточно. Массы же толковали догмы шиизма в своем духе. По шиитской доктрине преемником пророка Мухаммада мог быть только потомок халифа Али; а следовательно, внушалось массам, династии, правившие в Иране и Средней Азии, — незаконны, они являются узурпаторами и восставать против них — богоугодное дело.
Али, Хусейн и Хасан, чтимые шиитами, были мучениками; шиизм был гоним. Это делало его близким угнетенным массам, вся жизнь которых была сплошным мучением. Наконец, проповедники шиизма уверяли, что явится мессия — Махди и избавит народ от правителей-тиранов, от незаконных поборов, от горя и бедствий.
Не меньшими симпатиями, особенно среди ремесленников, пользовалась суфийская проповедь, преимущественно, в ее крайних формах, резко критикующая жестокость и жадность тиранов, богачей, ростовщиков. О таких проповедниках рассказывает, например, Саади в «Гулистане» (VII, 19):
«В одном обществе видел я человека в обличив дервишей, но не их обычаев. Сидел он, раскрыв книгу жалоб, и поносил богачей, обливая их грязью. Довел он речь до того, что у бедняков связаны руки могущества, а у богачей сломаны ноги для добрых дел» [Саади, 183].
В такого рода проповеди проникали и идеи всеобщего равенства, метко названные Рашидиддином (при описании восстания 1303 г.) «маздакитскими».
Одним из подобных крайних, оппозиционных суфийских течений с шиитской окраской было тогда в Хорасане движение, возглавленное Хасаном Джури. Энергичный и способный крестьянский сын, он с успехом закончил курс наук в медресе и стал мударрисом. Одпако он не удовлетворился ни суннитским учением, ни своим обеспеченным положением мударриса и примкнул к шейху Халифе, который проповедовал свое учение в Сабзеваре (Западном Хорасане), в городе, где сохранились старинные иранские традиции и где население склонялось к шиизму.
Шейх Халифа, по данным официальных хроник, выступал против шариата и под видом суфизма призывал к «новшествам и широким идеям». За это он был тайно убит и повешен, причем был пущен слух, будто Халифа покончил самоубийством в мечети.
Тогда Хасан Джури, самолично объявив себя шейхом, ушел в Нишапур продолжать дело, начатое Халифой. А дело это заключалось в том, чтобы тайно подготавливать восстание против монгольских властей и поддерживавшей их местной знати. Для этого Хасан Джури организовал своих сторонников в виде обычного суфийского братства, но все мюриды его приносили присягу — хранить в секрете свою принадлежность к дервишскому братству, держать наготове оружие и выступить по первому призыву шейха. В течение трех лет Хасан Джури побывал в Мешхеде, Абиверде, Герате, Балхе, Мавераннахре, Кирмане и Ираке Персидском, проповедуя свое учение и подготавливая восстание, которое должно было принять массовый характер и вспыхнуть одновременно в разных пунктах. Особым успехом пользовалась проповедь Джури в среде городских ремесленников, а также оттесненных от власти и частично разорившихся иранских землевладельцев-аристократов. Весною 1336 или, по другим данным, 1337 г. правитель Хорасана эмир Аргун-шах Джан-Курбани схватил Хасана Джури и заточил его в крепость. Но восстание уже созрело и вспыхнуло в селении Баштин (недалеко от Сабзевара) незадолго до ареста Хасана Джури и послужило началом сарбадарских волнений и мятежей.
В результате победы сарбадарского ополчения над войсками Аргун-шаха Джан-Курбани, а потом и последнего ильхана Тугай-Тимур-хана в Хорасане установилось и просуществовало около полувека сарбадарское государство. В этом государстве происходила борьба между знатью («бузургони сарба- дор», по выражению Даулатшаха) и представителями радикального крыла — «шейхидов», сторонников шейха Хасана Джури, требовавших равенства. Борьба усугублялась личными конфликтами руководителей государства, заканчивавшихся убийствами и захватом власти. Поскольку народные массы в средние века представляли государство только как монархическое, во главе со «справедливым царем», — то и государство сарбадаров управлялось самодержавными царями — султанами. Господствующей религией признавался шиизм в суфийском толковании Хасана Джури.
Однако в этом государстве, в большей мере чем в других государствах Ирана и Средней Азии, удовлетворялись многие народные требования. Даже те представители знати, которые считали, что свержением господства монгольских захватчиков исчерпываются задачи сарбадарского движения [«чтобы впредь ни один тюрк (кочевник, монгол) до Страшного суда не смел разбивать шатра в Иране»], были вынуждены для получения поддержки народа идти ему навстречу. Так, например, второй из сарбадарских правителей и первый из них, кто принял титул султана, Ваджехиддин Мае’уд (1338—1344), с одной стороны, раздал часть отнятых у монгольских аристократов земель своим военачальникам, представителям высшей аристократии, создав, таким образом, новую землевладельческую знать, а с другой — отменил многие подати, как не основанные на шариате, вооружил крестьян, включив 12 000 из них в ополчение, обеспечив постоянным довольствием натурой — «улуфа». Другой сарбадарский правитель, также представитель знати, Яхья Кераби (1353—1358), чтобы завоевать популярность в народе, одевался в простые одежды из грубой шерсти и так же обмундировывал своих нукеров (воинов); он устраивал в своем дворце ежедневную общую трапезу, во время которой за столом собирались и знатный и бедняк; крестьяне отдавали лишь три десятых своего урожая, а сверх того не платили ни динара. Все правители, хотя некоторые из них вероломно убивали руководителей братства Джури (начиная с самого Хасана Джури), внешне следовали их тарикату — «истинному суфийскому пути». Представитель же радикального крыла сарбадаров — правитель Ходжа Шамсиддин Али (1347 — 1353) был подлинным народным вождем. Он, как пишут хронисты, «был сотоварищем ремесленников Сабзевара. . . другом дервишей Хасана Джури, при нем жили в полном довольстве и спокойствии». Он отменил такую подать, как выписывание служивым людям «бератов», по которым те могли взыскивать с райятов (подданных крестьян) поборы в свою пользу. Он боролся против изменников из числа богатых и знатных лиц, не останавливаясь перед их казнью, но в конце концов сам пал от руки предателей.
Идеологию радикальной части сарбадаров, настроения рядовых их сторонников из числа ремесленников и крестьян хорошо передает Ибн Ямин в следующем кытга:
Ду барзагов ба даст овариву мазраъ,
Яке амиру дигарро вазир ном кунй,
Б а нони хушку ^алоле, к-аз у шавад ^осил Цаноат аз шакарин луцмаи з;аром кунй,
Хазор бор аз он бея> ки бомдоду пагох;
Дамар бибандиву бар чун худй салом кунй. [Хекмат, 75] Пару быков приобрести и кусок земли,
Одного «эмиром», другого «везиром» называй,
Довольствуйся добытым куском черствого хлеба,
Отказавшись от пряника бесчестия,
Разве это не лучше в тысячу раз того, чтобы каждое утро Кланяться человеку, который ничем не выше тебя?
Наиболее активной и твердой опорой сарбадарского государства были городские ремесленники, в своей значительной части последователи Хасана Джури. Их средневековая цеховая организация способствовала сплоченности и единству.
Крестьяне, получившие землю и освобождение от налоговых тягот, становились обычно более пассивными. Аристократическая же верхушка, удовлетворившись избавлением от налогов и получением власти, и вовсе стала в государстве центробежной силой. Бесконечная драка за власть между вожаками сарбада- ров привела к распаду сарбадарского государства. Это произошло при последнем правителе Али Муайаде (1364—1386), который запретил даже распространение тариката Хасана Джурц, а его могилу и могилу Халифы разрушил и на их руинах устроил отхожие места. Он правил с помощью жестокого террора, а когда напал на него сын последнего ильхана эмира Вали, правившего в Гургане, Али Муайад, убедившись, что потерял всякую опору в народе, призвал на помощь Тимура в 1381 г. Это и было началом конца хорасанского государства сарбадаров.
В 1350 г. образовалось также сарбадарское по своему типу государство в Мазендеране. Оно называлось «сейидским» и возникло в результате свержения местной феодальной династии Бавендидов. Во главе государства стоял сейид шейх Кавамид- дин Мар’аши, который ввел порядки, проповедовавшиеся последователями Хасана Джури. Государство с центром в Амуле просуществовало до начала 90-х годов.
Подобное же государство с центром в Лахиджане, связанное с Мазендеранским, возникло в Гиляне, оно просуществовало более двух столетий (1370—1592) и превратилось потом в обычное феодальное владение.
Неудачей закончились восстания сарбадаров в Самарканде (в 1365—1366 гг.) и в Кирмане (в 1373—1374 гг.). Кирманское восстание, во главе которого стояли городские ремесленники, было подавлено после девятимесячной осады войсками Музаф- фарида Шаха Шуджа.
Самаркандское восстание связано с выступлением на политическую арену Тимура. Тимур родился в 1336 г. в семье одного из представителей монгольско-тюркской знати племени барлас, кочевавшего в долине Кашкадарьи и смешавшегося с тюрками. С 1360 г. в течение десяти лет Тимур ловко выступал на стороне то одного, то другого из враждующих феодалов, сколотил дружину и сумел объединить вокруг себя все племя барласов. Тимур сначала поступил на службу к хану Моголистана Туг- лук-Тимуру, а затем к его противнику — правителю Балха, эмиру Хусейну. Вместе с последним он пытался свалить Туглук- Тимура, но, потерпев поражение, бежал в Систан, где в одном из сражений был тяжело ранен в правую ногу и руку и стал «Тимур-и ланг» (Хромой Тимур), Темурлан.
В 1364 г. Хусейну и Тимуру удалось объединенными силами отвоевать у Туглук-Тимура Мавераннахр, но уже в 1365 г. сын Туглук-Тимура Ильяс-ходжа в сражении на берегу Арыси разбил силы Хусейна и Тимура, и они, бросив Самарканд на произвол судьбы, бежали в Балх,
В этих условиях защиту Самарканда от наступающих войск Ильяс-ходжи взяли на себя сарбадары во главо с учащимися медресе Маулана-заде и Маулана Хурдак Сухари, а также трепальщиком хлопка Абу Бакром Калави. Ополчение, созданное из ремесленников и других групп городского плебса, дало отпор монгольским войскам, не допустив захвата города. После снятия осады с города сарбадары приступили к осуществлению своей программы социального равенства, за что и подверглись впоследствии клеветнической оценке таких придворных историков, как Мирхонд: «Когда самаркандские сарбадары успешно справились с этим огромной важности делом (т. е. отражением монгольского нападения. — И. Б.), они вступили на путь злодейства (?!) и смутьянства и протянули руку захвата к имуществу подданных (т. е. стали отбирать в пользу бедноты имущество, награбленное богачами, ростовщиками и феодалами. — И. Б.)» .
Подавление самаркандского восстания взял па себя Тимур и провел его со свойственными ему коварством и жестокостью. Вначале он отправил благодарственное письмо с подарками руководителям сарбадаров, выражая им признательность за то, что они отбили нападение его врагов (от которых он сам трусливо бежал). Весною же 1365 г. Тимур с эмиром Хусейном и войсками вернулся к Самарканду, вызвал доброжелательным по форме посланием в свою ставку предводителей самаркандских сарбадаров, обещав им полную неприкосновенность. Однако, едва они явились, он велел их схватить и казнить. Когда движение таким образом было обезглавлено, войска Тимура и Хусейна ворвались в Самарканд и, жестоко подавив восстание, стали хозяевами города.
В 1370 г. Тимур произвел дворцовый переворот, убил своего покровителя и союзника эмира Хусейна и захватил власть. Правил он с 1370 до 1402 г. единовластно, но под прикрытием подставных ханов, себя самого называя «курагони», т. е. «зять», поскольку после убийства Хусейна женился на его вдове, дочери потомка Чингисхана, для того чтобы своим наследникам передать законное право на власть как потомкам Чингисхана по женской линии. В течение 35 лет Тимур вел кровопролитные войны ради создания новой монгольско-тюркской державы наподобие чингисхановской. Методы его, вероломные и садистские, также повторяли методы Чингисхана, равно как и устанавливавшиеся им формы жесточайшей феодальной эксплуатации опирались на Чингисханову Великую Ясу. Различие состояло лишь в том, что за счет опустошения и ограбления других стран Тимур возвеличивал такие города, как Самарканд и Кеш (Шахрисябз), и опирался на верхушку мусульманского духовенства. Потому-то льстивые историки возвеличивали Тимура, изображали его «великим государем всех тюрок». К. Маркс же писал о нем: «… политика Тимура заключалась в том, чтобы тысячами истязать, вырезывать, истреблять женщин, детей, мужчин, юношей и таким образом всюду наводить ужас» .
Более того, реакционность Тимура усугублялась тем, что он пришел к власти не только в результате коварных и вероломных интриг и расправ с феодальной верхушкой, но и прямого подавления народных движений, в частности сарбадарского. Период его правления (конец XIV в.) явился, по существу, периодом феодальной реакции на подъем народного движения в середине и второй половине XIV в.
Вслед за самаркандскими Тимур жестоко подавил сарбада- ров хорасанских и мазендеранских.
Приняв приглашение Али Муайада, Тимур оставил его номинальным государем в Сабзеваре, но не отпускал и держал при своем дворе. На население была наложена огромная контрибуция. Через несколько лет Тимур тайно умертвил Али Муайада. В 1383 г. в Сабзеваре и в его округе вспыхнуло последнее восстание хорасанских сарбадаров — на этот раз против Тимура. Войско Тимура разрушило крепость Сабзевара; 2000 человек были заживо замурованы в стенах воздвигнутых башен: связанных людей складывали в штабели, как доски, перекладывая кирпичом и глиной.
Так же жестоко в 1392 г. было разрушено сейидское государство сарбадаров в Мазендеране.
К 1393 г. завершился захват Ирана войсками Тимура. К своим владениям в Средней Азии он присоединил владения Куртов, Джалаиридов и Музаффаридов. Поддержанный феодальной знатью, преимущественно кочевой, заинтересованной в грабительских походах, а также верхушкой духовенства и купечества Средней Азии, чьи богатства и владения Тимур увеличивал в результате этих походов, «железный хромец», проявивший качества незаурядного военачальника и коварного дипломата, к моменту своей внезапной смерти в 1405 г., при начале похода на Китай, создал огромную, хотя и непрочную империю, которая была поделена между двумя наследниками. Хорасан с Гургеном, Мазендераном и Систаном, с центром в Герате, достались Шахруху, а Западный Иран с Азербайджаном и Арменией, с центром в Тебризе — Миран-шаху.
Бесспорно, что одной из основ, на которой смог Тимур на время собрать и сплотить вокруг себя знать и верхушку духовенства, была именно феодальная реакция на народные движения. Не случайно один из тимуровских идеологов, придворный хронист Шарафиддин Али Язди, в книге «Зафарнома» заканчивает свое сообщение о самаркандских сарбадарах стихом: «О боже, да не будет того, чтобы нищий стал почтенным человеком» . Страх перед возможным распространением сарбадарских идей содействовал объединению сил феодальной реакции. Во главе этих сил и стал Тимур.
Таким образом, как и было отмечено с самого начала, при характеристике XIV в., точнее его второй половины, решающим критерием для определения того, что было передовым или реакционным в его культуре, является оценка связи с народным движением, принявшим в тот период наиболее массовый, глубокий, организованный характер. Независимо от внешней формы, в которой выступает культура и литература этого периода (иногда даже и внешне одинаковой, например суфийской), передовым является то, что в той или иной мере, прямо или косвенно отражало и выражало идеи и устремления народного движения; культура же, насаждавшаяся вначале местными династиями, а затем Тимуром и его окружением, является культурой феодальной реакции рубежа XIV и XV вв.
Итак, знамя инсургентов — именно такова примета XIV в., таков цвет времени.
НАУЧНАЯ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XIV в.
Оживление научной жизни, которое началось уже в конце XIII в., едва ученые и писатели несколько оправились от ударов Чингисхана, продолжалось и во второй половине XIV в. — в условиях феодальной раздробленности.
Как остроумно заметил Э. Броун в своей «Истории персидской литературы», существование многих политических центров различных династий в некотором смысле даже благоприятствовало развитию деятельности «людей пера»: при деспотизме султанов и зависимости от них поэтов и ученых они не только были вынуждены, но имели также возможность менять место деятельности и искать убежища то в одном, то в другом государстве. Этим, между прочим, и объясняется столь характерная для обозреваемого периода миграция писателей, на которую намекал Хафиз, когда говорил:
Суханронию хушхонй намеварзанд дар Шероз,
Биё, 3£офиз, ки то худро ба мулки дигар андозем.
[Хафиз. X., 185] Красноречие и стихосложение неприемлемы в Ширазе,
Пойдем, Хафиз, направимся в другую страну!
До последней четверти века научная и литературная жизнь в Мавераннахре из-за крайне неблагоприятных условий, созданных для нее тупыми монгольскими правителями, развивалась меньше, чем, например, в Хорасане и Фарсе, где Шираз стал одним из ведущих центров. Однако после того, как Тимур для возвеличения себя стал собирать ученых людей в Мавераннахре, там оживилась культура и Самарканд стал главным ее центром.
Научная литература
В области историографии было составлено за этот период несколько сочинений, авторы которых следовали напыщенному стилю Вассафа и даже старались перещеголять его. Поскольку придворные историографы считали, что подлинная история это и есть завоевания таких тиранов, как Чингисхан или Тимур, то основные произведения такого рода относятся к началу XIV в. — когда восхвалялся Чингисхан как завоеватель мира («^а^онгушой») — и к началу XV в. — когда воспевались победы Тимура («Зафарнома»). Вторая половина XIV в. отличается тем, что в это время составлялись важнейшие исторические хроники по отдельным местным династиям. Их кратковременное существование льстивые летописцы пытались с помощью красот стиля увековечить для истории. Некоторые из таких хроник, не дошедшие до нас, послужили материалом для больших исторических сочинений более позднего времени, в частности XV в. Некоторые же дошли до нас, например сочинение Муиниддииа Язди.
Автор был одним из крупнейших ученых своего времени, чьи лекции в медресе Фарса привлекали множество учащихся и (это было для него особенно важно) завоевали симпатии Музаффарида Шаха Шуджа, ставшего покровителем Муинид- дина. В благодарность своему властительному меценату ученый в течение десяти лет составил «Мавокиби Ило^й» («Свита алла- хова») — историю династии с начала ее возникновения и до братоубийственной борьбы за Шираз между Шахом Шуджа и его братом и соперником Шахом Махмудом (в 1366 г.). Книга-панегирик написана труднопонимаемым выспренним языком, но, к счастью для читателей, в конце ее последней главы дается краткое резюме, облегчающее понимание и освоение всего сочинения. Умер Муиниддин Язди в 1387 г. На основе его сочинения Махмуд Кутуба составил позже, в начале XV в., свою историю Музаффаридов (она издана в серии Гибба, как продолжение «Таърихи гузида»).
В 1361 г., в период правления Джалаирида султана Шейха Увайса, был составлен Шамсиддином Мухаммадом ибн Фахрид- дин Хиндушахом (известен как Шамси Мунши) сборник официальных документов «Дастур ул-котиб фи та’йин ул-ма- ротиб» («Руководство для писца относительно установлений чинов»). Здесь приводятся и образцы султанских грамот и жалобы. Книга дает довольно яркое представление о периоде.
В настоящее время рукопись издана академиком ЛИ Азербайджанской ССР А. Али-заде. Еще ранее, в 1328 г., Мухаммадом Нахчевани по образцу известного лексикографического арабского сочинения ал-Джурджани составлен персидский словарь «Си^а^-ул Фуре», где приводится много цитат из поэтов раннего периода.
В Сабзеваре была создана анонимная «История сарбадаров». Она была написана с позиции умеренного крыла движения — представителей мелких феодалов и относится враждебно к «шей- хидам». Рукопись утеряна, но цитируется историографами XV в. — Хафиз-и Абру и др.
Писались в этот период научные сочинения на фарси по разным отраслям знания, традиционным для средневековой науки на Востоке, причем на фарси — не только в Иране и Средней Азии, но и в Индии и в Турции. Таковы, например: «Таърихи Фирузшо^й» Зияиддина Барани, посвященная делийским султанам Индии (до 1357 г.); написанная в 1397—1398 гг. Азизом ибн Ардашир Астарабади история Сивасского княжества Казн Бурханиддина (в Турции известна под названием «Базму разм» — «Пир и бой»); трактат (1385) по суфийской философии «Захират ул-мулук» («Клад царей») престарелого шейха из Кашмира Сайид Али ибн Шихабиддии Хамадани; медицинские труды служившего у Тимура придворного лекаря Мансура ибн Мухаммада, в частности его иллюстрированные анатомические таблицы 1396 г. «Ташре^ би-т-тасвир» («Анатомия в рисунках», или «Ташре^и Мансурй»); кроме уже упоминавшегося труда Шамси Мунши и Мухаммада Нахчевани словарь Ахмада Мунаджари (ум. в 1380 г.) в Индии, послуживший основой составленного уже в XV в. в Индии же словаря «Шарафномаи Ибро^имй» Ибрахима Кивами Фаррухи; даже пособие по соколиной охоте для монгольского султана Тугай-Тимура «Бознома» («Книга о соколе») Али ибни Мансур Хулвани, не говоря уже о разных произведениях по теологии, фикху (юриспруденции) и т. п. Однако в последних областях знания в большей мере, чем в других, сохранился как язык науки арабский.
Из иранских ученых, писавших преимущественно или даже исключительно по-арабски, должны быть упомянуты следующие:
Азудиддин Абдуррахман ибн Ахмад ал-Иджи (ум в 1355 г.). Он написал по-арабски свыше десяти трудов по теологии, философии, этике и другим отраслям. Из них знаменитый философский «Мава^иф фи илми-л-Калам» («Остановки в науке о Каламе»), о котором пишет с почтением Хафиз:
Дигар, чу цозии фозил Азуд, ни дар тасниф
Бинои шар^и «Мав(щиф» ба номи шох; них,од. [Хафиз. X., 268] А еще как казий премудрый Азуд, который
Здание комментариев «Мавокиф» воздвигнул в честь шаха.
Л ли Иджи был факихом шафиитского толка и мистиком. Родом он из селения Идж в Фарсе; Шейх Абу Исхак Инджу пытался в 1363 г. использовать его в качестве дипломатического посредника, дабы отговорить Мубаризиддина Музаффарида от нападения на Шираз. Миссия не удалась, но Иджи был принят Мубаризиддином с почетом благодаря его научному авторитету. Самым известным учеником Иджи был Кутбиддин Рази.
Абу Тахир Мухаммад ибн Я’куб Ширази родился в Фиру- забаде (Фарс) в 1326 г. и учился сперва в Ширазе, а затем в различных арабских городах. Он посетил в 1392 г. в Багдаде джалаиридского султана Ахмада ибн Увайса, а в 1393 г. в Ширазе — Тимура, и всюду его принимали с почетом. Последние 20 лет он провел в Йемене, где был главным казием, и умер в 1414 г. Его главный труд — монументальный арабский словарь «ал-Камус».
Али ион Мухаммад ас-Сайид Шариф Джурджани. Как говорит его нисба, он родился в Гургане вблизи Астарабада в 1339 г. С 1377 г. поступил на службу к Шаху Шуджа и стал руководителем известной лечебницы в Ширазе «Дар уш-шифа». Когда в 1387 г. Тимур захватил Шираз, он вывез ученого в Самарканд, но после смерти Тимура Джурджани в 1405 г. вернулся в Шираз, где умер в 1413 г. Известно свыше 30 его трудов на арабском, а три на фарси, в том числе широко популярная грамматика арабского языка «Сарф-и мир». Джурджани был другом и постоянным оппонентом крупнейшего ученого своего времени Са’диддина Тафтазани.
Са’диддин Мас’уд ибн Умар Тафтазани происходил из села Тафтазан близ Нисы в Хорасане. Родился он в 1322 г. и, по сведениям его биографов, свой первый труд составил в шестилетнем возрасте. С 1347 г. до конца жизни преподавал в Гиждуване, Хорезме, Сарахсе и др. Свои книги он поочередно подносил венценосным покровителям: Муизиддину Курту, затем хану Золотой орды и, наконец, Тимуру. Он умер, окруженный почетом, в 1369, а по иным данным, в 1395 г. Его труды посвящены теологии, логике, грамматике и другим наукам и написаны по-арабски. Тафтазани считался (так пишет и Э. Броун) переводчиком на тюркский язык «Бустана» Саади. Но сейчас установлено, что это недоразумение, вызванное совпадением имен действительного переводчика и Са’диддина Тафтазани.
Художественная литература
В области художественной прозы в этот период не было создано ничего выдающегося. Однако поэзия достигла высокого уровня, выдвинув великого Хафиза.
Как и во все времена, эта поэзия не была единой. Значительная ее часть — восхваление тех монархов, которые сами или вместе со своим окружением покровительствовали тому или иному стихотворцу; часто стихи выражал и мистическую отрешенность от мира, свойственную официальному суфизму. Однако немало произведений той поры вносили в литературу народные настроения и чаяния, хотя и не всегда ото осознавалось самими поэтами. Остановимся на передовой поэзии, которая способна волновать спустя много веков и нынешнее поколение.
Восстание сарбадаров было лишь открытым, наиболее ярким и организованным проявлением народного возмущения против иноземных, монгольских захватчиков и местных эксплуататоров. Дух протеста и возмущения народа вызывал отклик в сердцах поэтов. Но если поэзия XIII в. содержала лишь мотивы недовольства и душевного смятения, вызванных, чингисха- новским нашествием, то в литературе XIV в. проявляются уже подлинное возмущение и горячий протест. Однако стихия народного волнения причудливо преломляется в сознании поэта, выступая преимущественно в виде бунта личности и облекаясь обычно в философскую (суфийскую) форму.
Мотивы протеста проявляются в литературе этого периода в двух основных жанрах. Менее резко они выражены в лири ческом (газель и кыт’а), более остро — в эпическом (сатира). Самыми яркими представителями первого жанра были Хафиз, Камол и Ибн Ямин, а сатирического — Убайд Закани. Их 1вор- чество, столь различное по форме, перекликается по содержанию, по основным идеям, а частично и по стилистическим особенностям.
Острая сатирическая струя свойственна многим газелям Хафиза и часто роднит его с Убайдом.
Таковы, например, насмешки Хафиза над «ослом-шейхом», над городским «мухтасибом» («надзирателем за нравственностью»), чью «тыкву-голову нужно разбить, если он разобьет бутыль с вином», или язвительная концовка, направленная против святош-проповедников.
Субвдам аз арш меомад хуруше, ацл гуфт:
«К,удсиён» ро, гуй шеъри %офиз аз бар мекунанд. [Хафиз. X., 64] На заре с небесного престола раздался глас, и разум повелел:
«Святошам» придется стихи Хафиза заучить наизусть.
В свою очередь кыт’а Убайда Закани очень напоминает мотивы газелей Хафиза:
Вацти он аст дигар бора ки майнуш кунем,
Рузаву витру таровех; фаромуш кунем. . .
Сар чу гул дар радами лоларухон андозем,
Чон фидои 1^ади з^урони цабопуш кунем.
Шайхакон гар ба насиз^ат з^азъёне гуянд,
Мо ба як чуръа забони з^ама з^омуш кунем.
Чанд руи туруши зоз^иди нокас бинем?
Чанд бар кавли парокандаи у гуш кунем?
[Зокони, 204—205] Время настало, и снопа мы пьем, как хотим;
Пост, и молитву, и четки оставим другим,
Словно цветы — свои головы гуриям бросим,
Души красавицам стройным навек отдадим.
Пусть же ничтожные шейхи твердят поученья,
Мы, поднеся им вина, болтовню прекратим.
Долго ли видеть еще проповедника рожу?
Долго ли будет нас мучить он вздором своим?
{Перевод М. Дьяконова)
Нельзя забывать, что лирика протеста звучала по-особому в мрачных условиях средневековья, когда многие слова, образы и понятия, кажущиеся нам ныне беспредметными, наивными, вызывали живой отклик у аудитории. Не случайно Хафиз, будучи величайшим лириком XIV в., возглавляет, по существу, школу, целую плеяду лириков: Ибн Ямин, Камол Худжани, Насир Бухори.
Уже самый факт составления газелей — стихотворений, воспевающих в простонародной форме человеческие страсти, а не восхваляющих Аллаха, царей и вельмож, — был своеобразной формой протеста против господствовавшего режима и вызовом ортодоксальному, официальному исламу, так сказать протестом в форме умолчания. Однако, конечно, еще большее значение имели мотивы и образы, разрабатывавшиеся в газели. Когда газель была выражением благочестивого суфийского мистицизма, она звала к созерцанию, к покорности Аллаху и предопределению. Но в,газелях хафизовского типа культ вина прямо противопоставляется мусульманскому запрету пить вино (иногда жестоко и ханжески осуществлявшемуся такими свя- тошами-тиранами, как Мубаризиддин) и звучит богохульно; восцевание человеческой любви противоречит ортодоксальной проповеди «шш£И ило^й» (amor dei) и безропотной подчиненности царю небесному; идея служения возлюбленной приходит в столкновение с идеей служения царю земному. Мусульманское правоверие и официальный суфизм звали к послушанию, а некоторые газели великих лириков воспринимались как своеобразные манифесты вольности. Хафиз заключал свою газель словами:
Айби ^офиз, гу, макун, воиз, ки рафт аз хонацо^;
Пои озодй чи бандй? Гар ба дое рафт рафт. [Хафиз. X., 94] Не упрекай, проповедник, Хафиза за то, что он ушел
из часовни!
Разве можно ногу, [стремящуюся] к свободе, привязать?
Раз ушел, то и ушел.
Камол выражал свое отрицательное отношение к ортодоксальной набожности в газели «Мо бисоти некномй боз тай хо^ем кард»:
Мо бисоти некномй боз тай хохлам кард,
Хир^аву са^ода разини нуклу май хо\ем кард.
Навбаз^ор асту ^авониву замони оншци, —
Гар кунун накнем тарки тавба, кай хох,ем кард?
Гар ба зох^ид риндиву мастй намекардем фот,
Баъд аз ин ин кор^о дар пеши вай хо^ем кард.
Зу^ду та^во —cap ба cap ин ному он оиозаро Дар сари овози чангу бонги най хо^ем кард.
Май чу Лайло гар шавад дар шазфи мо душворьёфт, Мо чу Ма^нун чустучуяш х4ай ба х>ай хо.\ем кард.
Пеши мо пайке, ки орад муждаи изболи ёр,
Номи он пайки муборак «некпай» хох^ем кард.
Чун бибинй номи мо дар дафтари зох^ид, Камол,
Он варак; гардон, ки мо ин нома тай хо^ем кард.
[Камол, 219)
Мы снова ковер благонамеренности свернем,
Рясу и молитвенный коврик ради сластей и вина заложим, Весна, молодость и время любви настали, —
Если не сейчас, то когда же нарушить обеты?
Если [до сих пор] мы не разгласили аскету [факт] нашего пьянства и вольности,
То сейчас уж мы все это ему покажем.
И аскетизм, и набожность,’ само название и самый слух о них
Мы за звуки чанга и мелодию флейты отдадим.
[А] если вино, подобно Лейли, будет трудно найти
в нашем городе,
Мы иступленно, как Маджнуп, будем искать его,
Вестника, который доставит нам известие о свидании
с любимой,
Мы этого славного вестника «доброходом» назовем.
Если увидишь наше имя в списках аскета, Камол, Переверни эту страницу, ибо мы этот список свернем.
Очень откровенно и резко писал об этом Насир Бухори:
Моро х;аваси суз^бати ^онпарвари ёраст,
В-ар на гараз аз бода на мастй на хумораст.
Дар Мадраса касро нарасад даъвои тавх^ид,
Манзилгаз^и муридони мавз^ид сари дор аст.
Тасбез^ чй кор ояду са^ода чй бошад,
Бар маркаби бе то^ати рух ин з^ама бораст.
Носир, агар аз ха^р бинолад, а^абе нест,
Мах^УР зи ёр асту, парешон зи диёр аст. [Айни С., 86] Беседа с другом на пиру — вот_радостная цель,
Затем и льет вино в фиал, затем и нужен хмель. Единобожье? Что за спор? На виселицу б тех,
Кто уши все про этот вздор нам прожужжал, как шмель. Зачем нам коврик для молитв и четки для чего?
Зачем томить коня души — не ведаю досель.
Не удивляйтесь, что скорбит в чужом краю Насир:
Далёко друг, а без друзей унынье не везде ль?
(Перевод В. Звягинцевой) 345
Л некоторые кыт*а Ибн Ямина напоминают короткие прокламации, зовущие к действию. Например:
Иабувад ме^тарй ба руау шаб,
Бодаи шах^гувор нушидан,
Ё таоми лазизро хурдан,
Ё либоси латиф пушидан.
Ё бад-он нас, ки зери даст бувад,
^ар замой бесабаб хурушидан,
Май бигуям, ки ме^тарй чй бувад,
Гар бихох^й зи май ниюшидан:
Гамгинонро аз рам ра^онидан,
Дар риоёти халц кушидан! [Хекмат, 62—63] Не в том величье состоит, чтоб днем и ночью Царственные вина распивать,
Или лакомые блюда поедать,
Или тонкие одежды надевать,
Или на угнетенного беднягу Беспричинно целый день орать.
Расскажу я, в чем величье состоит,
Если хочешь ты словам моим внимать!
Опечаленных от горя избавлять,
Для служения народу — жизнь отдать!
Мотив гуманистического протеста в творчестве великих лириков органически сросся с жанром газели, стал ее традиционным содержанием, даже нормой. Любой лирик, складывая газель, был как бы вынужден придерживаться этой нормы, включать в газель подобные строки протеста, по меньшей мере недовольства и жалобы на время (замона). Даже в газелях такого прославленного современника Хафиза, как панегирист Салман Саваджи, мы находим подобные строки и бейты. Впоследствии именно эта канонизация и лишила газель остроты, поскольку повторяемые в подражательном рвении одни и те же формулы превратились в штампы. Однако в XIV в., когда мотивы и идеи, только вводимые Хафизом и Намолом в поэзию, не успели еще омертветь, застыть, отлившись в бессодержательные словесные украшения, они, несомненно, производили на читателя неизгладимое впечатление, будили в его душе ответное эхо протеста и гнева.
Эта лирика протеста в наибольшей мере соответствовала настроениям городских трудовых слоев, в частности ремесленничества. Фирдоуси давно характеризовал городских ремесленников как самую «беспокойную», т. е., по существу, самую оппозиционную, группу общества.
Уже в XII в. в организациях ремесленников типа «Ахи» («Мой брат») проявляется идеология этой социальной группы горожан. Она находит свое выражение и в разных, и особенно таких радикальных формах суфизма, как тарикат Хасана Джури. С XIV в. в связи с ростом значения города все большую роль, особенно в народных движениях, играют городские
элементы — ремесленники и беднота, которых придворные историки так пренебрежительно именовали «руиуд ва авбош» («бродяги и смутьяны»), У значительной части ремесленничества, в которой были распространены грамот и осп. и образование, высоко ценилась суфийская поэзия. Город особенно тяжело переносил экономическую опеку, иасильстномиоо вторжение в частную собственность и прямой грабеж со стороны феодальных властителей, ибо это все давило и задерживало экономический рост наиболее деятельной части средневекового общества. Требования «свободного хозяйствования», экономической самостоятельности и ограничения феодального произвола были в городской среде особенно популярны. В области идеологии этот протест выражался в культе свободной жизни, в вольнодумстве. Лирика протеста и была одним из проявлений этой идеологии.
Не случайны черты сходства этой идеологии с воззрениями Возрождения на Западе: одна и та же социальная, городская, среда питала гуманистические идеи на Западе и на Востоке. Более того, как показывают исследования советских ученых, гуманистическая волна в идеологии и литературе, зародившаяся в условиях развитого феодального общества, особенно в городских кругах, распространилась по мере созревания общественно-экономических условий на Запад, проявляясь в поэзии так называемого мусульманского Востока, особенно классической арабской и иранской. Она достигла своего высокого уровня в послемонгольский период XIII—XV вв. в иранско- и тюркоязычной литературах и примерно с этого же времени воплотилась в европейском Возрождении. Именно начиная с XIV в. в лирике протеста наиболее ярко дали о себе знать ренессансные тенденции.
С ними связаны и сатирические мотивы. Внедряя их в поэзию, Убайд Закани был неодинок; к нему примыкает в XIV в. Бу Исхак, а позже и Кари.
Было бы неверным считать, что эта характеристика охватывает всю поэзию второй половины XIV в.
Поэзия никогда не представляла собою «единого потока». Вовсе не перестала существовать панегирическая поэзия, хотя вряд ли можно считать, что в ней были достигнуты новые высоты. Анвари настолько усовершенствовал касыду по форме, что был признан последующими поколениями недосягаемым образцом, а он, чувствуя, видимо, что исчерпал сам себя, разочаровался в панегирической поэзии и резко осудил ее в своих последних творениях. Саади придал касыде дидактический характер, превратив ее в своеобразное зерцало, поучение царям: он, видимо, еще верил в возможность воздействовать на них силою слова. Что оставалось поэтам второй половины XIVв.?
Еще больше усложнить стиль касыды, ее словесное убранство, пользуясь приемами: сложившегося иракского стиля и уже
возникавшего индийского? Но в этом отношении панегиристы- прозаики, последователи Вассафа, уже обогнали поэтов: сказать напыщеннее, непонятнее, мудреней было нелегко.
Развивать морализирующую линию Саади в касыде? Конечно, это можно было делать и это делалось. Однако трудно представить в условиях феодальной раздробленности, когда поэт должен был переходить от восхваления одного правителя к словословию в адрес его противника, чтобы поэт- нанегирист вкладывал, подобно Саади, свою душу в касыду. Даже такой благородный поэт, как Ибн Ямин, писал поочередно панегирики и сарбадарским владетелям, и их исконным врагам — Куртам. Поступали так и Салман Саваджи и другие одописцы, а также Ходжу Кирмани, Имад Факих, Убайд Закани и даже Хафиз, рассматривая эти свои стихи как вынужденный жанр, необходимый для заработка на жизнь, как «нони ^алол» («неоскверненный хлеб»), разрешенную профессию. В этих условиях можно говорить лишь об упадке касыды, уступавшей место газели.
Продолжались и поэтические переклички, то дружественные, когда поэты соревновались друг с другом, то недоброжелательные, порою даже враждебные. Так, например, «Девони Хайдар» содержит сатиры на Ходжу Кирмани, обвиняемого в плагиате, Бу Исхак пародирует многих поэтов, иной раз довольно зло. Магриби выступает против своего прежнего друга Камола (интересно, что оба они не писали панегириков, а лишь газели суфийского характера). У большинства поэтов мы найдем и традиционные строки самовосхваления — фахрия и сатиры — хаджвия.
Вероятно, самым разнообразным в смысле применения многих жанров был в тот период Ходжу Кирмани, сыгравший в развитии газели роль промежуточного звена — между Саади и последующей хафизовской газелью.
Самым ярким представителем века был, конечно, Хафиз. Поскольку ему посвящен данный очерк, то здесь следует осветить, хотя бы кратко, кроме творчества таких выдающихся поэтов, как старшие предшественники Хафиза — Ибн Ямин и Убайд Закани, также его современника — Камола, и поэзию еще двух поэтов меньшего «ранга» — Абу Исхака (Бу Исхак) и Магриби.
Поэзия социального протеста XIV в. не может быть правильно понята и оценена без знакомства с их творчеством.
* * *
Поучительна судьба Ибн Ямина (1287—1368). Выходец из богатой аристократической семьи, унаследовавший от отца должность видного сановника и придворного поэта цри местных правителях Хорасана, ставленниках мсщголь- ских завоевателей, Ибн Ямин не смог смириться с тем бедственным и позорным положением, которое выпало на долю его земляков — закабаленных крестьян и городских ремесленников. Он был свидетелем того, как под ударами народных мстителей — сарбадаров рушилась власть иноземцов и их прислужников из местной аристократии. Образованнейший человек своего времени, тонкий, талантливый поэт, вынужденный поочередно воспевать сменявших друг друга мелких прави- телей-временщиков, Ибн Ямин покинул дворец и перешел на сторону народа. Он стал певцом единственных показавшихся ему справедливыми правителей — сарбадарских главарей, он примкнул к наиболее радикальному, плебейскому крылу повстанцев, руководимому суфийским братством «Джуридов» (или «Шейхидов» — по имени их наставника шейха Хасана Джури). Ибн Ямин для нового содержания своей поэзии избрал и развил форму кыт’а.
В цикле стихов, обращенных к собственному сердцу, он писал:
О сердце, пусть опасности тебя подстерегают,
Но где же безопасные пути найти?
То, что ты в движении приобретешь,
Разве сидя сиднем ты сумеешь найти?
Тому, кто, как тень, неотлучен от дома,
Разве удастся свет солнца и луны найти?
Если сокол не покинет гнезда своего,
Разве он сумеет добычу найти?
Тому, кто в морские глубины не ныряет,
Разве ожерелья жемчугов удастся найти?
Мастеру, что от людей удалился,
Плодов мастерства не достать, не найти. [Хекмат, 70] Во всех своих кыт’а Ибп Ямин в лаконичной и выразительной форме воспевает идеал свободной, активной, борющейся личности, чьим поводырем является совесть. Прямолинейность, откровенность — такова эстетика его стихов. Не одно его стихотворение звучит как небольшая боевая прокламация (что отмечалось выше). В некоторых стихотворениях он призывает к сплоченности:
Ду дуст бо %ам агар якдиланд дар ^ама х>ол,
^азор таънаи душман ба ними ^ав нахаранд.
В-ар иттифоц намоянду азми ^азм кунанд Сазад ки пардаи афлокиён зи ^ам бидарранд.
Мисоли ин бинмоям туро зи му^раи нард:
Ягон—ягон ба суи хона ро^ менабаранд,
Вале ду музда чу з,ам пушти якдигар гарданд,
Дигар тапончаи душман ба ру нахваранд. [Хекмат, 68] Если двое во всем единодушны,
Им не страшны удары и ухищрения врагов.
Став едиными и проявив решимость,
Они разорвут завесу небес.
Послушай мой пример из игры в нарды:
Фишки по одной не достигнут цели,
Но если станут фишки рядом, вдвоем,
То никакой удар не страшен им.
В других — говорит о ненависти к врагам:
^ар ки озурди ба кинаш з-у мадор умеди ме^р:
Морро чун дам задй х>ам боядаш cap куфтан.
Аз хирад дур аст фурсат бо аду додан зи даст,
Баъд аз он аз рох^и х^асрат даст бар cap куфтан.
Пойро аз даст натвон додан, онгох* паси задан Хаем чун дар х^исн шуд х^осил чй аз дар куфтан? . . .
Чарбу нармй бо аду нояд гах^и галзат ба кор,
Охрани сард аст, натвонй ба гавх;ар куфтан. [Хекмат, 72] Не жди добра от того, кому нанес ты удар:
Раз хвост змее отрубил, размозжи ей голову!
Нельзя от боя уклоняться, если ты силен,
Ты горько пожалеешь, что упустил победы миг.
Смешно упустить врага, а затем бежать по его следу:
Уж если в крепости укрылся ты, к чему стучать в ворота? Быть мягкосердечным в разгаре боя —
Все равно что железо жемчугом ковать.
Прибегал Ибн Ямин и к грубой шутке, к оружию смеха, разя им своих противников. Например, в таком автобиографическом отрывке:
Если я буду риндом [гулякой] и бродягой И покину сей бренный мир,
Тот, кто увидит оставленное мною,
Скажет: «Да, оставил Ибн Ямин наследникам. . . кукиш».
[Хекмат, 89] Но обычно он предпочитал язык оголенных образов, постановку вопроса в лоб:
Если будешь ходить за коровой хотя бы три месяца,
Благополучие твое возрастет с каждой неделей.
Ну, а если семьдесят раз в неделю восхвалишь царя,
Толк будет невелик: царю милее шут.
Что ж, погляди и убедись:
Уход за одной коровой лучше служения сотне шахов.
Ибн Ямин противопоставлял аскетическому суфизму свои взгляды на жизнь, которые называл «учением ринда», этакого бесшабашного вольного человека. Но эта показная бесшабашность ничего общего не имеет с пьяным разгулом: это — протест против ханжества религии, призыв к чистой совести и внутренней свободе духа.
Поклонник рационализма Ибн Сины и добросердечия Джа- лалиддина Руми и Саади, Ибн Ямин воскрешал и древнеиранскую традицию, когда говорил: «Ба^рае аз малакат ^асту насибе аз дев. Тарки деве куну бигзар ба фазоят зи малаке» –
«В тебе живет доля и дэва и ангела; откажись от дэва и превзойди ангела!»
Человек для Ибн Ямина выше ангела, личность человеческая — высшая ценность, совесть — его жизненный наставник, а смелое дерзание — путь к счастью. Такова суть поэзии Ибн Ямина .
* * *
Если сила Ибн Ямина состоит в изображении положительного идеала, то, кажется, никто в классической поэзии на фарси не превзошел Убайда Закани в сило изобличения современного ему общественного и политического уклада. Для классической поэзии вообще было свойственно то, что в центре ее внимания стоял положительный, даже идеальный и идеализированный герой. Сосредоточить внимание на показе и разоблачении отрицательного персонажа стало много веков спустя свойством «бюргерской» литературы и литературы критического реализма. Отдельные элементы иронии и разящего смеха, однако, свойственны творчеству классиков X —XIII вв. Но своей вершины социальная сатира достигла только в поэзии Убайда Закани, чья поэма «Мышь и кот»(«Мушу гурба»), высмеивавшая коварного «правоверного» кота, стала популярной, подлинно народной книгой в Иране и Средней Азии. Его перу принадлежат сатирические «послания» — рисала, где в различных формах — пародийного словаря, собрания анекдотов, сборника афористических изречений, серии стихотворений, эзоповски иносказательного кодекса морали — зло высмеиваются нравы феодального общества. Показательно, что сам Закани стал притчей во языцех, героем анекдотов, в которых он изображается острым на язык, бесстрашным бедняком.
Низамиддин Убайд Закани родом из Южного Азербайджана (область Казвина) родился, по неуточ- ненным данным, в 1270 г. и умер в 1370 г. Молодость он провел в Ширазе, где проходил курс обучения. Он рано распознал пороки современной ему господствовавшей -орхушки и позор придворного поэтического подхалимства г горько высказался об этом в своем известном рубаи:
Дар илму ^унар машав чу ман со^иби фан,
То назди азизон нашавй хор чу ман,
Хох„й ки шавй добуди арбоби заман,
Кинг овару кингарй куну кингара зан. [Намуна^о, 118] Нe овладевай подобно мне, наукой и искусством,
Дабы не быть, подобно мне, униженным аристократами.
Если же ты хочешь быть в почете у власть имущих,
Бери кинг [балалайку], займись шутовством и игрой*
Любопытен и очень показателен анекдот о его столкновении с Салманом Саваджи, крупнейшим панегиристом того времени при дворе Увайса Джалаирида.
Салман высокомерно отозвался об Убайде в следующем рубаи:
Ча^оннамию ^и^бгу Убайди Зоконй Му^аррабаст ба бедавлатию бединй.
Агарчй нест зи Дазвину рустозодаст,
Ва лек мешавад андар х^адис ^азвинй. [Зоконй, 9—10] Адское создание и пересмешник, Убайд Закани В тесной дружбе состоит с нищетой и неверием,
Хоть он и не из города Казвина, а деревенский уроженец, Но он глуп, как казвинец, о котором рассказывают в баснях.
Убайд не стал тут же отвечать, как было принято, соответствующим стихотворным посланием. Он решил нанести Салману ответный удар стихом при встрече лицом к лицу. В Багдаде ему удалось встретиться с Салманом Саваджи, который, не зная Убайда в лицо, не опознал его и спросил — откуда он родом. Убайд ответил, что он — казвинец. Салман спросил, не знают ли в Казвине его, Салмана, стихов. Как же, отвечал Убайд, там даже стихи про . .. жену Салмана знают, в которых она-де сама про себя поет:
Ман^хароботияму, бодапарст,
Дар хароботи мугон ошици мает,
Мекашандам чу сабу душ ба душ,
Мебарандам чу цадах;, даст ба даст. [Зоконй, 10] Я завсегдатай кабачков, кумир мой — вино,
Я у продавцов вина в кабачках — вечно в любовных утехах,
Волочат меня повсюду, как кувшин, то на одном плече, то на другом,
Передают меня, как бокал, из руки в руку.
Подняв на смех предосудительное поведение жены Салмана, Убайд отомстил ему скабрезной сатирой, что было вполне в духе тогдашних литературных нравов.
В этом анекдоте нашло свое выражение противопоставление нищенствующего, но вольного поэта богатому, надменному придворному витии.
Однако для творчества Закани характерен именно не такой, а другой тип сатиры, не переходящий в мелочное, часто циничное обличение отдельных лиц, а сатиры социальной, разоблачающей общественные пороки. В этом именно и состоит неувядаемое значение сатиры Закани, запечатленной главным образом в его прозаических рисала.
Рисала «Этика благородных» («AXJIOIJ ул-ашроф») — едкая сатира па бездушие, стяжательство и произвол господствующей верхушки феодального общества. Трактат состоит из семи глав: первая — о мудрости (дар ^икмат), вторая — о смелости (дар шу^оат); третья — о благочостивости (дар иффат); четвертая — о справедливости (дар адолат); пятая — о щедрости (дар сахо); шестая — о скромности (дар ^илм); седьмая — о совестливости, и верности, и правдивости, и милосердии, и сострадании (дар ^аё ва вафо ва сид!$ ва ра^- мат ва шаф^ат).
Трактат написан эзоповым языком, словно автор отстаивает правоверие «древних» от неверия «современников». В первой главе — о мудрости — он укоряет современников за то, что они забыли советы пророка о загробной жизни и предаются земным утехам. Но это лишь маскировочный прием для Закани. Разделяя каждую главу на две части: «отмененное учение» (маз^аби мансух) и «утвержденное (действующее) учение» (маз^аби мухтор), — он в первой части, ссылаясь якобы на авторитет древних, излагает в положительной форме свои социально-этические взгляды, для того чтобы едко разоблачить во второй части, нравы власть имущих. Он высмеивает их бессовестность и стремление лишь к собственным удовольствиям, вкладывая в уста аристократов такие самопризнания, как «чаша огненного вина дороже ста братьев». Закани также словами мнимого самопризнания обличает и трусость: «Я не подставлю себя под удары стрел, топоров и пик; страсти, вино и скоморохи мне гораздо больше по душе, равно как подлость и разврат, скаредность и бесчувствие к нуждам обездоленных людей, угодничество и низость».
Сила сатиры состоит в том, что все эти этические нормы высмеиваемых аристократов изложены с сохранением серьезной мины на лице и заканчиваются даже якобы сочувственным одобрением их («спасибо сановникам, что из милосердия своего указали народу истинный свет во мраке заблуждений и исканий»). Это делает смех Закани еще более язвительным и бьющим в цель, на что намекает сам автор в своем бейте:
Он кас, ки зи шах^ри ошноист,
Донад ки матои мо кудоист! [Зокони, 14] Человек из града познания
Догадается, каков мой товар [смысл писаний]!
В своем произведении Закани отразил взгляд народа на правителей, вельмож и судей, везиров и сборщиков налогов, светских и духовных угнетателей.
Замечателен «Десятиглав» («Да^фасл») Закани, напоминающий своим стилем написанное спустя четыре века известное «Карманное богословие» Гольбаха:
Ал-мард (человек) — говорящий без лицемерия; ал-цо- хил (невежда) — богач; ал-олим (ученый) — бедняк; ал-яъцуч в-ал мацуц (гог и магог — легендарные дикие племена) — правительственный отряд, отъезжающий в область; ал-та- лон (грабеж) — их ремесло; ал-ца^т (голод)—результат их прибытия; щлб ул-акбар (великий пес) — начальник полиции; ал воциб ул-цатл (достойный смерти) — городской пристав; ал-гург (волк)—солдат; ал-цозй (судья)—тот, кого все проклинают; ал-вакил (помощник судьи) — тот, кто попирает справедливость; чашми цозй (глаз судьи) — сосуд, который ничем не заполнишь; ал-хатиб (чтец молитвы) — осел; ал-воиз (проповедник)—тот, кто говорит одно, а делает другое; аш-шайх (духовное лицо) — шайтан; ас-суфй (монах) — дармоед; ал-бщишт (рай) — то, чего никто не увидит; анцо (мифическая птица, вообще миф, нечто реально не существующее) — справедливость и совесть у властителей. [Зокони, 97—100] * * *
Камолиддин Масуд, известный в поэзии как Камол Худжанди (Камол Ходжентский), родился в начале XIV в. в г. Ходженте (ныне Ленинабад Таджикской ССР). Его земляки-ленинабадцы с гордостью показывают место, где, по преданию, стоял его дом, — сейчас на этом месте расположено здание городской гостиницы.
При своем возвращении из паломничества в Мекку Камол проезжал через Тебриз и остался там жить. Однако вскоре его настигла беда. Золотоордыиский хан Тохтамыш, напавший в 1385 г. на Тебриз и разграбивший его, в числе захваченной добычи вывез с собою плененного Камола.
По преданию, Камол длительное время находился в заточении в «Калъаи санг» («Каменная крепость»), о чем сложил четверостишие:
Кай бошад аз ин танг бурун омаданам?
Ном аст аз ин нанг бурун омаданам.
Гуй, магар аз санг бурун меояд
Парвонаи аз санг бурун омаданам? [Айни С., 77—78] Когда удастся из этой темницы мне выбраться?
Дело чести — из этого позора мне выбраться.
[Но] скажи, разве из камня изойдет
Приказ о том, чтобы из камня мне выбраться?
Спустя четыре года Камол вернулся в Тебриз, где и прожил до конца своих дней, прославившись своими стихами и благочестивым образом жизни суфийского наставника. Он умер в 1400 г. Рассказывают, что кроме циновки, на которой он спал, и камня, на который он клал голову во время сна, никакого другого имущества после него не осталось. Но остались его стихи, диван его газелей .
Творчество Камола Худжанди заслуживает особого внимания еще и потому, что лирический жанр раннесредневековой народной поэзии нашел в его газелях, вероятно, более яркое воплощение, чем в стихах какого-либо другого поэта того периода. Вряд ли будет преувеличением, если мы скажем: в такой же мере, как по «Шахнаме» Фирдоуси можно судить о характере иранского народного эпоса раннего средновековья, по газелям Камола можно судить о персидско-таджикской народной лирике эпохи феодализма.
В этой связи следует решительно опровергнуть одно ошибочное мнение, встречающееся в некоторых литературоведческих работах, — о подражательном якобы характере стихов Камола. Ссылаются при этом иногда на сообщение Абдур- рахмана Джами в его книге «Ба^ористон» о том, что Камол подражал Хасану Дехлави . Это — совершенно неверное мнение, и в этом легко убедиться, сравнив их газели между собой.
Характеризуя идейное содержание газелей Камола, следует прежде всего повторить уже сказанное выше о содержащихся в них мотивах протеста, выступающего в индивидуальных формах бунта личности. Как и у Хафиза, это — острое, часто сатирическое бичевание ханжей-святош, аскетов, мухта- сиба и суфиев, противопоставление им образа бесшабашного вольного гуляки—ринда, противопоставление действительной, земной любви сомнительному райскому блаженству, а любовного «рабства» — служению царям. И у Камола эти наиболее острые строки вкраплены в обычную любовную газель и прорываются наружу, словно вздох из глубины бунтующей души, как протестующий призыв к отпору, к возмущению.
Примеров подобных строк можно привести множество. Ограничимся лишь несколькими.
Зо^идон камтар шиносанд он чй моро дар cap аст:
Фикри зоз^ид дигару савдои ошш$ дигар аст. [Камол, 103] Маловато смыслят аскеты в том, что [творится] в моей голове: [Ведь] размышления аскета — одно, а страсть влюбленного — иное.
Чашм агар ин асту абру ину нозу ишва ин,
Алвидоъ, эй зуаду та^во, алфирсщ, эй aiyiy дин. [Камол, 2901
Если таковы глаза и такова бровь, [если] прелесть
и нега таковы,
То прощай аскетизм и богобоязненность, прощай разум и вера!
Гар ба майхона з^арифи маю шоз^ид бошам,
Бе^, ки дар савмиа биншинаму обид бошам, —
Ва^ти он шуд, ки и^омат ба харобот кунам,
То ба кай муътакифи гушаи масдид бошам? [Камол, 276] Если в кабачке я стану наперсником вина и девы,
Это получше, чем сидеть в келье и быть благочестивым, — Настало время поселиться мне навсегда в трактире,
Доколе уединяться мне для молитв в уголке мечети?
Чй суд аз нолаву зорй бар ин дар додхоз^онро,
Ки султон з^оли мискинони бозорй намедонад. . .
Камол аз халц натвонист пушидаы назарбозй
Ки у ринд асту чун зуздод таррорй намедонад. [Камол, 221] Что пользы истцам от жалоб и стонов у этой двери,
Ведь султан о положении базарных бедняков [ничего] не знает… Камол не смог скрыть от людей своей игры глаз (кокетничания), Ведь он ринд и, подобно аскетам, жульничества не знает.
Образец целостной газели приводился выше.
Именно эту протестующую сторону и воспринял народ в поэзии Камола, и отсюда сложилась о нем легенда, будто он не осквернил своих стихов употреблением двух слов: «собака» (саг) и «царь» (подшо^, шо^). От того, что этот факт сам по себе не отвечает действительности (Камол употребляет эти слова, а слово «собака» даже чаще многих других поэтов), познавательное значение этой легенды не уменьшается. В ней выражена глубокая симпатия народа к поэту за то, что он не посвящал своих стихов царям, а выражал в них живые чувства живых людей, за то, что он не писал панегирических касыд, а писал проникновенные газели.
Главное содержание газелей Камола — это человеческая любовь, а сила его как поэта состоит в тончайшем отображении самых разнообразных оттенков любви.
Какая невероятная гамма чувств заключена в нескольких десятках газелей Камола, из которых ни одна не похожа на другую и не повторяет другую. Здесь и восторг обожания, и радость ответной любви, и тоска, и ревность, надежда, самозабвение, безумие, и снова мечты и страсть, и шепот и мольбы, и слова любовного признания.
Классическим стихотворением Камола считается газель, начинающаяся словами: «Ёр гуфт: Аз гайри мо нушон назар», — будто бы посвященная Хафизу и вызвавшая у последнего слезы восторга.
Однако образцом подлинно народной по своей ясности, глубине, силе и искренности чувства может служить другая замечательная газель:
З^аргиз суи мо чашми ризое накушодй,
Гуше ба з^адиси мани бедил нани^одй.
Эй дурри гаронмоя, ни хамчун ту нам афтад,
Як руз ба дасти мани муфлис нафитодй!
Дар дидаи ман думла хаёланду, ту нацшй!
Дар хотири ман чумла фаромушу, ту ёдй!
Ьо он ки ба ^уз ме^нату дарди ту надидам.
Шодам, ки ба ранди мани мез^натзада шодй.
Аз коми дили ман наравад, гар биравад *JOH,
Ширинии он буса, ки гуфтиву. . . надодй. [Диван Камола, 3731
Никогда ты не обращала на меня ласкового взора,
Слухом не приникала к моему, безумца, рассказу.
О перл драгоценный, подобного которому не сыскать,
И дня не бывало, чтобы я, нищий, тебя отыскал.
В моих глазах все—мираж, лишь ты [одна] — [мое] виденье! Все забыто мною, лишь ты [одна] — [мое] воспоминанье!
И хотя, кроме страдания и боли, я ничего не видел от тебя, Я рад уже тому, что радуешься ты, огорчая меня, страдальца, Из сердца моего не уйдет, хотя бы покинула меня душа, Сладость того поцелуя, что ты мне обещала. . . и не дала.
Таково содержание газелей Камола, и именно в этом они чужды придворной напыщенности и мистического ханжества, хотя приверженность Камола суфизму, конечно, бесспорна. В его стихах, посвященных живой человеческой любви, суфизм присутствует преимущественно в иносказательном комментарии подтекста, в переосмыслении полнокровных, земных образов.
Но хотел ли поэт использовать те выразительные формы и образы, которые были близки народу, лишь для большей доходчивости скрытого смысла, или, прибегая к этим образам, выражая то, что он реально чувствовал и переживал, он был настолько охвачен нахлынувшим на него потоком страстей и сердечной тоски, что «забывал» о своей «миссии» суфийского проповедника, — так или иначе, непредубежденный нынешний читатель найдет в его газелях огромное человеческое чувство, ощутит в отдельных строках биение израненного сердца поэта и даже не догадается о суфийском смысле его намеков и умолчаний. Когда же мы говорим здесь о народных элементах в творчестве Камола, речь идет о лирическом их смысле, а не иносказательно-суфийском.
Абу Исхак (Бу Исхак, Бусхак), точнее: Фахриддин Ахмад Халладж Ширази, был выходцем из ремесленных кругов — «халладжем», т. е. трепальщиком хлопка. Его поэтическая деятельность захватывает уже начало XV в., когда он пользовался покровительством внука Тимура Искандара, правившего Фарсом с 1409 по 1415 г. (ослепленного своим дядей Шахрухом в 1414 г., спустя год после чего он умер). Из жизни поэта известны лишь некоторые знаменательные факты.
Абу Исхак прославился своими пародиями на разных поэтов, написанными в форме «кулинарных стихотворений», посвященных якобы отдельным блюдам. Его диван называется «Канз ул-ишти^о» («Кладовая аппетита») и состоит из стихотворений всех жанров — касыда, тарджебанд, газель, кыт‘а, рубаи и маснави, а также из прозаических разделов.
В предисловии автор объясняет причину составления своей книги, с самого начала остроумно пародируя с помощью «съедобных» терминов традицию восхваления произведений и людей: «когда говорят, например, о поэме Саади, ее называют „сладкой как сахар“, или об исторической летописи — „сливками истории”, или о красавице — „устами фисташки” и т. п.»
Абу Исхак также сетует на то, что его предшественники исчерпали все возможности поэзии:
Сухан х„ар чй гуям, ,\ама гуфтанд
Бару буми уро з^ама суфтаанд. [Browne, III, 348] ‘ Что ни слово я скажу, уже было сказано оно,
Со всех сторон уже нанизали его [на нить стиха].
Он приводит в подтверждение имена наиболее известных и почитаемых поэтов, давая каждому «гастрономическую характеристику»: Фирдоуси («соль его речи»), Низами («сахар его бейтов»), Саади («мед его острот»), Салмана, Ходжу Кир- мани, Имада Факиха и Хафиза и др. Затем он описывает свою возлюбленную, также прибегая к традиционным гастрономическим определениям — «губы как сахар», «груди как гранаты», «рот как фисташка» и т. д., и сообщает, что она утратила аппетит к еде. Между тем наступил «Ид ул-фитр» («Праздник разговения»), и автор якобы начинает свою книгу для того, чтобы Возбудить у нее аппетит, подобно тому как в свое время поэт Азраки излечил импотенцию своего патрона Туганшаха Сельд- Жукида соблазнительными картинками книги «Алфия ва Шал- фия». Стихотворение, завершающее предисловие, коротко повторяет его содержание.
Вся поэма состоит из десяти частей (фасл), содержащих 108 бейтов, и пародирует касыду Саади, начинающуюся словами:
Ёомдодон, ни тавофут нанунад лаЛлу на.ут|>
З^усн бувад домани Сахарову тамошни Па\ор.
На рассвете, когда не отличить еще ночь от дни, Прекрасны край степи и лицезрении весны.
Затем следуют пародии на стихи Захира Фпрьнби, Ходжу Кирмани, Наджми, Имада Факиха, Хафиза, Салмана Саваджи, Хасана Дехлави, Саади, Джалалиддина Ру ми, Джалала Азуда, Камола Худжанди, Анвари, Аттара, Кашами, Шах Не’маталлаха Кирмани, Мухаммада Джаухари, Убайда Закали, Джалала Табиба, Фирдоуси, Низами и т. д., т. е. на произведения современников и предшественников.
Для образца можно привести пример с пародированием Шаха Не’маталлаха и рассказ об этой пародии, сообщаемый Даулатшахом.
Шах Не’маталлах был глубоко почитаемым суфийским шейхом, писавшим порою «простонародные» четверостишия. Например:
Гавх^ари бауш бекарон моем,
Го^ мав^ему гох> даръёем,
Мо бад-ин омадем дар дуньё,
Ки худоро ба халц бинмоем. [Browne, III, 345] Мы — жемчужины бескрайнего моря,
То мы волны, а то—море.
Ради того появились на свет,
Чтобы народу показать бога.
Абу Исхак пародирует:
Риштаи локи маърифат моем,
Гах; хамирему гох; бугроем,
Мо аз он омадем дар матбах>,
Ки ба мох^ича камса бинмоем. [Browne, III, 345] Мы — лапша из чаши Познания,
То — словно [сырое] тесто, а то — вареное,
Ради того появились мы в кухне,
Чтобы рыбешке послужить гарниром.
Не‘маталлах, встретив Абу Исхака, спросил: «Это Вы — „Риштаи локи маърифат” („Лапша из чаши Познания44)?» — на что последний, не задумываясь, ответил: «Поскольку я не в силах говорить об „Аллахе44, я предпочитаю говорить об его благах (неъмат)»,— остроумно объяснив таким образом, почему он пародирует самое имя „Не4маталлах44. Из этого небольшого примера видно, что пародийно-невинная форма была для поэта лишь хорошим щитом, укрываясь за которым он мог наносить удары по показной набожности, по ханжеству, панегирическому льстивому усердию поэтов и другим порокам своего века, —
хотя и не столь остро, как Убайд Закани, но, во всяком случае, не так беспредметно, как это может первоначально показаться. Его диван — это также своеобразная форма протеста. Из-за второго названия дивана и самого поэта прозвали «Атъима» («Яства»). Впоследствии, уже в XIX—XX вв., его манере следовал поэт Савдо в Бухаре.
Магриби, или, полнее, Мухаммад Магриби Тебризи, родился около 1350 г. вблизи Исфахана, проживал в Тебризе, добрался до Магриба, где он стал приверженцем знаменитого магрибского шейха Мухйиддина ибн ул-Араби, почему и принял свой псевдоним. Магриби стал страстным поборником и проповедником пантеистического учения «вахдати вуджуд» («монизм экзистенции»), по коему единство мира состоит в его существовании (экзистенции), которое едино и божественно и которое бесконечно проявляется во всех внешних предметах и людях. Как правильно отмечал Резакули-хан Хедаят, все стихи его дивана, состоящие из газелей и тарджебанда, посвящены только этой теме, а сам Магриби считает себя лишь одним из проявлений Верховного бытия, какими были его предшественники, знаменитые мистические поэты. Божество, или Верховное бытие, — это океан, чьими волнами является все существующее, в том числе и поэты, воспевающие его:
Аз мав^и у шудааст Проживу Магриби,
В-аз чуши у Саноию Аттор омада. [Browne, III, 344] Из волн океана возникли Ираки и Магриби,
А из кипения его — Санаи и Аттар.
Существуют сведения о том, что Магриби и Камол одно время дружили, но потом разошлись и даже враждовали. Вероятно, Магриби был недоволен тем, что Камол излагал родственные обоим суфийские учения слишком (как казалось Магриби) земным, натуралистическим языком. К такому выводу можно прийти по преданию об их ссоре.
Камол писал (как уже выше отмечалось):
Чашм агар ин асту абру ину нозу ишва ин,
Алвидоъ, эй зу^ду та^во, алфирсщ, эй ацлу дин! [Камол, 290] Если таковы глаза и такова бровь, [если] прелесть и нега таковы,
То прощай аскетизм и богобоязненность, прощай разум и вера!
Магриби считал, что такой натурализм не поддается мистическому истолкованию, против чего Камол возразил: «Чашм» — на фарси соответствует «айн» по-арабски, а это слово означает по-арабски — не только «глаз», но и «сущность», равно как «абру» (арабское «^а^иб») — не только «бровь», но и «покрывало», т. е. атрибуты божественной сущности, следовательно, приведенный бейт — вполне религиозно-мистический.
Чтобы увидеть, как отличается поэтическая форма Магриби от поэтического языка других лириков и вместо с тем как в ней по-своему выражается противопоставление суфизма официальной религии, можно привести две газели из начала и из конца его дивана. Они говорят сами за себя.
Первая образно рисует пантеистическую идею, «вахдати вуджуд» («монизм экзистенции»):
Хуршеди рухат чу гашт пайдо,
Зарроти ду давн шуд ^увайдо.
Ме^ри рухи ту чу соя андохт,
3-он соя падид гашт ашьё.
Хар зарра зи нури ме^ри руят,
Хуршедсифат шуд ошкоро.
Хам зарра ба ме^р гашта мавчуд,
Хам ме^р ба зарра гашт пайдо.
Дарьёи вучуд мав^зан шуд,
Мав^е бификанд суи са^ро.
Он мавч фуру шуду баромад,
Дар кисвату сурате дилоро.
Барруста бунафшаи маонй Чун хатти хуши нигори раъно.
Бишкуфта ша^оици ^а^ош^,
Бинмуда ^азор сарви боло.
Ид чумла чй буд? Айни он мавч,
В-он мавч чй буд? Айни дарьё.
^ар ЧУЗВ» ки ^аст, айни кулл аст,
Пас кулл бошад саросар ачзо.
А430 чй бувад? Мазо^ири кулл,
Ашьё чй бувад? Зилоли асмо.
Асмо чй бувад? Зуз^ури хуршед,
Хуршеди чамоли зоти воло.
Са^ро чй бувад? Замини имкон,
К-он аст китоби ^аци таоло.
Эй Магрибй, ин ^адис бигзор,
Сирри ду ча^он макун ^увайдо. [Browne, III, 333] Когда показалось солнце лика твоего,
Стали явными атомы обоих миров.
Когда же отбросила свою тень милость лика твоего, Возникли от этой тени все предметы.
Каждый атом благодаря свету милости лика твоего Стал явно солнцеподобным.
И атом стал существующим в любви,
И любовь проявилась в атоме.
Море существования покрылось волнами,
И волны устремились на сушу.
Эти волны, возвратясь, обнаружились В одеянии и в прекрасном обличии.
И выросла фиалка сущности,
Словно прекрасные черты юной красавицы.
Расцвели тюльпаны истины,
Высотой [словно] тысячи кипарисов.
Итогом всего что было? Суть этой волны.
А эта волна чем была? Сутью моря.
Каждая частица, которая имеется, сущность универсума. Значит, универсум — повсюду и везде.
Частицы — это что такое? Проявления универсума.
Предметы — это что такое? Тени имен.
Имена — это что такое? Проявления солнца,
Солнца красоты высшей субстанции.
Суша — это что такое? Почва потенции.
Такова книга Всевышнего.
О Магриби, прекрати свое сказание,
Не открывай тайны двух миров!
Вторая выражает ставший нормой мотив противопоставления суфийского свободомыслия канонизированному исламу:
Аз хона^аз^у савмиаву Мадраса растем,
Дар куи мугон бо маю маъщу^ нишастем,
Са^одаву тасбез^ ба як суй фигандем,
Дар хидмати тарсобача зуннор бибастем.
Дар мастаба^о хирцай солус даридем,
Дар майкадаз^о тавбаи солус шикастем.
Аз донаи тасбез^ шумурдан бираз^идем,
В-аз доми салону вараъу зувд бирастем.
Дар куи мугон нест шудем аз з^ама з^астй,
Чун нест шудем, аз з^ама з^астй з^ама З5;астем,
Я-ин пас маталаб з^е^ зи мо, донишу фарз^анг,
Эй оцили З5;ушьёр, ки мо оши^у мастем.
Ал миннату лиллаз?;, ки аз ин нафаспарастй,
Растем ба кулливу кунун бодапарастем,
Мо маету харобему талабгори шаробем,
Бо он, ки чу мо маету хароб аст, хушастем.
То Маррибй аз ма^лиси мо рахт бадар бурд,
У буд з^щоби раз^и мо, рафт, бирастем. |Browne, III, 341] Освободились мы от часовни, и кельи, и медресе,
Воссели мы с вином и возлюбленной на улице магов. Отбросили прочь коврик для молитвы и четки,
Услуживая мальчику-христианину, опоясались мы зуннаром.
В кабачке рясу лицемерия разодрали,
В питейном заведении запреты лицемерия преодолели. Перестали отсчитывать бусины на четках,
А из западни благочестия и аскетизма избавились.
На улице магов лишились мы какого бы то ни было бытия, Когда лишились, то полностью пребыли в бытии.
После этого ничего не спрашивай с нас, ни знаний, ни радости. О трезвенник-мудрец, ведь мы влюблены и пьяны.
Слава Аллаху, что из-за этого любования одним мигом Мы вросли в универсум и сейчас мы винопийцы.
Мы горькие пьяницы и жаждем только вина,
При том, что мы горькие пьяницы, мы трезвы.
Пока Магриби не унес из нашего собрания свою поклажу
[пока он не умер],
Он служил нам прикрытием, а ушел —* и мы освободились.
ЖИЗНЕННЫЙ ПУТЬ ХАФИЗА
Лучшему пониманию творчества Хафиза может существенно помочь знание его жизненного пути и особенно учет тех многочисленных оценок, которые давались его произведениям в течение почти шести веков.
Однако подлинной биографии Хафиза, основанной на точных фактах, на собственных его высказываниях, нет. Все что мы знаем о его жизни преимущественно из разных тазкйра (часто переписывавших сообщения одна у другой) — это несколько преданий, которые, видимо, переходили из уст в уста.
Исследования последних лет, критика текста дивана Хафиза внесли некоторые уточнения в биографию поэта и вместе с тем подтвердили познавательное значение преданий о нем. Эти предания, порою явно фантастические и почти всегда фактографически неточные, звучат, однако, как глас народа о своем любимом поэте и дают представление о тех суждениях и мнениях, которые сложились о нем у нескольких поколений, — следовательно, существенно пополняют фонд оценок творчества Хафиза, важнейший источник понимания его творчества*
Пожалуй, наилучшей сводкой биографических сведений о поэте, содержащихся в старых тазкйра и исторических сочинениях, остается и ныне работа известного индийского ученого Шибли Ну’мани о персидской поэзии. Эту сводку в свое время включил в свою четырехтомную историю персидской литературы Э. Броун. Шибли Ну’мани отмечает, что сам он в наибольшей мере воспользовался сводкой другого ученого, Абдул- наби Фахр уз-Заман Казвини, автора тазкйра «Майхона», составленной в 1028 г. х. (1618—1619) .
Дед поэта был уроженцем Исфахана. При правлении ата- беков Салгаридов Фарса он переехал в Шираз, где и умер. Отец поэта Бахадддин (по другим данным — Камалиддин) стал одним из богатейших купцов Шираза. После его смерти осталось трое малолетних детей, младшим из которых был Шамсиддин Мухаммад (род. ок. 1325—1326 г.). Семья, оставшаяся без кормильца, вскоре разорилась, и два старших брата отправились в другие города в поисках заработка. Маленький Шамсиддин, будущий поэт, остался с матерью (родом из Казеруна) в Ширазе и был отдан на воспитание человеку, который, едва мальчик подрос, отказался от него, отправив работать в дрожжевое заведение. Началась тяжелая трудовая жизнь ученика ремесленного заведения: с полуночи и до раннего утра приходилось возиться с опарой, готовить дрожжевые товары. Рядом находилась школа, и жажда знаний у одинокого сироты взяла свое: одну треть скудного заработка он отдавал матери, вторую — тратил на себя, а остальное платил учителю, пока не овладел грамотой и не выучил наизусть Коран.
Знание поэзии и составление стихов было тогда распространено среди ремесленников Шираза. Дукан (лавочка) одного торговца мануфактурными товарами, большого ценителя сти-
Хов, был своеобразным «клубом» для завсегдатаев торговых рядов ширазского базара, любителей и знатоков тонкостей поэтического слова и суфийских словопрений. Молодой мастер дрожжевого цеха пристрастился посещать этот «клуб» и начал складывать стихи. Однако они были еще несовершенны и вызывали насмешки. Иногда его даже умышленно приглашали на сборища, для того чтобы поглумиться над ним.
Оскорбленный и подавленный, он отправился однажды к гробнице известного суфийского поэта Баба Кухи и, горько плача, сетовал на свою судьбу, пока, наконец, не прилег на землю и не заснул. Во сне он увидел благообразного старика, который сказал ему: «Восстань и следуй своим путем, ибо врата познания открыты тебе» («Бирав, ки дарвозаи улум ба ту боз шуд»). На вопрос юноши: «Кто ты?» — старец назвал себя халифом Али. Едва Хафиз проснулся, как на устах его прозвучала знаменитая газель, начинающаяся словами:
Душ ва^ти са^ар аз русса на^отам доданд,
В-андар он зулмати шаб оби х^аётам доданд.
Вчера на исходе ночи от мук избавление мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
Вернувшись в город, он встретился вновь с теми, кто привык потешаться над ним, и они, как всегда, для забавы предложили ему сказать какую-либо новую газель собственного сочинения. Тогда он прочитал свою вдохновенную газель, повергнув всех в изумление. Ему не поверили, что это его произведение, и предложили сымпровизировать газель в ответ на другую, прочитанную ему. Он тут же исполнил это, что еще более потрясло собравшихся. Он был признан большим поэтом, а слава его росла не по дням, а по часам. За ним закрепился псевдоним Хафиз, первоначальное прямое значение которого было: «человек, наизусть знающий Коран».
Такова легенда. Если отвлечься от фантастического облачения ее, то она весьма правдоподобно воспроизводит картину становления великого поэта.
Очевидно социальное окружение поэта — городские, ремесленные круги Шираза. Самый псевдоним поэта — «Хафиз», т. е. человек, выучивший Коран наизусть для того, чтобы публично читать его, — говорит о материальной необеспеченности поэта в детстве и юности. По поводу этого пишет
С. Айни в своем исследовании о Рудаки, отмечая, что публичное чтение Корана наизусть было профессией, обеспечивавшей более или менее сносное существование; однако стремились овладеть этой профессией люди несостоятельные, люди, ищущие верного заработка. В аристократических же семьях считалось унизительным обучать ей своих детей, как и любому ремеслу. Профессия хафиза — свидетельство его принадлеж- ностй к необеспеченным социальным слоим. Итог факт имеете с преданием о работе Хафиза в молодости и дрожжевом заведении и его общении с «людьми ремесел и базара» можно признать вполне достоверным, что многоо объясняет и и идеях, выраженных в стихах поэта.
Во времена Хафиза различные, часто тайные, объединения городских ремесленников, видимо, носили суфийские характер, имели своих старцев — пиров и преданных им послушников — мюридов, но отличались от обычных суфийских братств, группировавшихся вокруг шейхов, охранявших «святые места» – мазары (гробницы) или ханаки (часовни). Сборища тайных союзов под главенством энергичных вожаков могли происходить в каком-либо укрытом питейном заведении, а может, в какой- либо лавчонке-мастерской (дукане) на базаре, вроде тех «клубов», в которых участвовал, по преданию, и Хафиз в молодости. Участников таких сборищ презрительно называли «ринд» — «гуляка», «босяк», но они и сами могли принять на себя такую кличку и придать ей положительный смысл — «смельчак», «лихой молодец».
Из этих объединений вербовались, между прочим, и активные участники сарбадарского движения. Среди них ценились острое словцо, сатирические стихи против правителей и ханжей дервишей, поэтические произведения, вольно истолковывавшие мистическую философию суфизма. Были среди риндов и подлинные знатоки поэзии, которые могли отличить подражательные стихи от стихов, содержащих оригинальную, глубокую мысль. В этой среде вращался Хафиз, там созревал и мужал его талант.
Далее можно представить себе, что когда Хафиз в первых своих стихах лишь подражал старшим поэтам (а он в газелях сам говорит, что следовал поэту XIII—XIV вв. Ходжу Кирмани) и к тому же без владения поэтической техникой (в легенде говорится, что его ранние пробы пера были написаны «без метра»), то он подвергался безжалостной критике знатоков. Под влиянием каких-то событий, которые нашли фантастический отголосок в легенде, произошел перелом, скачок — поэт словно прозрел и почувствовал себя пророком.
Вспомним, что на Востоке восприятие подлинного поэта как пророка было традиционным. Об этом писал Рудаки в Хв.; об этом же рассказывает в XX в. С. Айни в «Воспоминаниях». У Хафиза сложилась газель с глубоким философским смыслом. Именно такой является его газель, которая ниже приводится целиком с некоторыми пояснениями.
В духе лучших традиций газели первый бейт уже заинтриговывает слушателя, который чувствует, что произошло нечто необычайное, но не знает, что именно. Поэт чуть-чуть приоткрывает завесу, вводя слушателей в круг высоких философских идей о сущности бытия и его проявлениях, и имеете с тем продолжает интриговать загадочностью выражения «мне д а л и», — но кто именно?
Вчера на исходе ночи от мук избавленье мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
(Перевод Е. Дунаевского)
Поэт полунамеками все более раскрывает содержание двух первых бейтов, в частности встречающихся в первом бейте образа «ночь», а во втором — понятия «естество».
Бе^уд аз шаъшаи нартав зотам карданд,
Бода аз *$оми та^аллии сифотам доданд.
Чй муборак сахаре буду — чй фархунда шабе,
Он шаби 1$адр, ни ин тоза б а р о т а м доданд.
Утратил я чувства свои в лучах того естества,
Вина из чаши, что духа родит возвышенье, мне дали.
И благостным утром была и стала блаженства зарей Та ночь — повеленьем судьбы, — когда отпущенье мне дали.
Ночь судьбы (шаби цадр) — это ночь откровений, когда был ниспослан Коран, ночь отпущения — ночь, когда архангел Гавриил возложил на Мухаммада пророческую миссию. Хафиз намекает на то, что и ему была ниспослана сверху пророческая миссия и перед ним открылась истина:
Баъд аз ин руи мину оинаи васфи 1|амол,
Ки дар он^о хабар аз *}илнаи з отам доданд.
И взор теперь устремил я на зеркало красоты:
Ведь в блеске его моей сути впервые прозренье мне дали.
Прибегая к образу возлюбленной, отражением красоты которой является поэт, Хафиз отмечает, как из состояния неведения и самозабвения он перешел в состояние прозревшего высшую истину («суть», «естество»).
Здесь можно усмотреть выражение пантеистической идеи: высшая сущность бытия, естества проявляется в сути познавшего ее человека. Так в мистической форме высказывается мысль о подъеме поэта-пророка до высших пределов, до слияния с божеством, т. е. происходит как бы обожествление поэта:
Ман агар комраво гаштаму хушдил чй адаб?
Мустаз^щ будаму ин^о ба закотам доданд.
Дивиться ли нужно тому, что счастлив и весел я стал.
Томился скудностью я, и вот — вспоможенье мне дали.
Если поэт восторжествовал в своих мучительных исканиях и стал счастлив, достиг цели, то он достоин этого: такова на
града, вспоможенье (закот), полученное свыше («мне дали») за все прежние страдания, глумления над ним. Здесь наконец почти полностью раскрывается интригующая загадка первого бейта: «от мук избавленье мне дали».
В следующих бейтах поэт в новых образах повторяет, словно подчеркивает, мысль о его праве на высшую благодать, свою готовность отныне дать отпор нападкам на него; поэт как бы требует заслуженного им признания:
Ман х;амон руз бидидам ки зафар хо^ам кард,
Ки бар афсуси аду сабру суботам доданд.
Ин ^ама гланду шакар, к-аз суханам мерезад,
А^ри сабрест, к-аз он Шохи-Наботам доданд.
Увидел я в тот же день,что я к победе приду,
Как верный стойкости дар врагам в посрамленье мно дали. Весь этот сахар и мед, в словах текущий моих,
То плата за Шах-Набат, что в утешенье мне дали.
Если верить другому преданию, Шах-Набат — это имя красавицы, которую страстно любил Хафиз и чье признание он наконец получил (здесь игра слов: «Шо^и набот» — «сахарная сосулька», «леденец», что служит параллелью к «сахар и мед» в предшествующей строке). В этом случае эта торжествующая газель, возможно, возникла и в результате всепоглощающей радости ответной любви. Так или иначе, здесь, как и во всех предыдущих строках («естество» — «суть» — «ночь» — «Ночь судьбы» — «мед и сахар» — «Шах-Набат» и др.), образы словно переходят из одного бейта в другой, соединяясь в одну непрерывную «нить жемчугов».
Наконец, последний бейт, раскрывая до конца тайну первого бейта, по форме сливается с ним, как бы соединяя оба конца нити в роскошное ожерелье:
Шаккари шукр ба шукрона бияфшон, З^офиз,
Ки нигор, к-аш ширин ^аракотам доданд.
Признателен будь, Хафиз, и лей благодарности мед
За то, что красавицу ту, чьи прелестны движенья, мне дали.
Эта чудесная газель, вся сотканная из полунамеков и иносказаний, полная философской глубины и непосредственного живого чувства, несмотря на кажущуюся разъединенность, является целостной от начала и до конца и по настроению, и по структуре, скрепленной перекличкой образов во всех бейтах, блещущей отделкой каждого образа и слова. Она не могла не произвести на слушателей чарующего впечатления, как манифест новоявленного поэта о своем пророческом озарении.
Действительно ли это была первая признанная газель Хафиза или нет, знать нельзя, но это, бесспорно, подлинно хафизовская газель, т. е. одна из тех, которые принесли ему всеобщее признание и «титул» — «лисан ул-гайб» («сокровенный язык»).
Сообщения, на сей раз уже не фантастичные, а довольно конкретные и точные, говорят, что со временем Хафиз овладел большими знаниями в тогдашних науках и в арабском языке. Очень лаконично, но убедительно перечисляет занятия Хафиза первый составитель его посмертного Дивана — Гуландам, ученик Хаджи Каввамиддина (ум. в 1352 г.), у которого в свое время учился и поэт: «Усвоение уроков Корана и усердствование в благочестии и разборе книг „Кашшоф“ и „Мифто^“, и чтение „Матолеъ” и „Мисбо^“, и изучение норм адаба, и исследование арабских диванов» («Му^офизати дарси bjyp-ьон ва му- лозимат бар тар$во ва э^сову ба^си „Кашшоф” ва „Мифто^“ ва мутолиаи „Матолеъ” ва „Мисбо^” ва та^сили кавонини адаб ба тадассуси давонини араб»).
Это должно обозначать изучение следующих произведений: комментариев (тафсир) Корана, «Кашшоф» Замахшари (XI в.), сочинения по адабу «Мифто^ ул-улум» (XII—XIII вв.); философского трактата (^икмат) «Таволеъ ул-анвор ва матолеъ ул- анзор» (XIII в.) и логического трактата (мантш$) «Шар^и матолеъ» Кутбиддина Рази и синтаксиса (на^в) арабского языка, «Мисбо^и Мутарризй» (XII—XIII вв.).
Известно, что и сам Хафиз составил богословский трактат.
Слава Хафиза и его поэтический талант сблизили поэта с наиболее авторитетными учеными его времени, сосредоточенными в Ширазе, и привлекли к нему внимание правителей города—Хафиз пережил нескольких из них. Таким был прежде всего Инджуид Абу Исхак (1343—1353), прославившийся своими склонностями к веселому образу жизни и вместе с тем покровительством ученым и особенно поэтам. Шираз казался при нем цветущим садом. Хафиз высоко ценил добродушие Абу Исхака и его научные занятия. Конец Абу Исхака был тяжелым. Музаффарид Мубаризиддин Мухаммад-шах напал на Шираз, осадил город, а беспечный Абу Исхак даже не организовал серьезного сопротивления.
Рассказывают, что когда он, позже всех своих подданных, узнал, что город осажден, то, спустившись с наблюдательной башни в пиршественный зал, выразил изумление, что кто-то собирается воевать в такой погожий весенний день. Безупречным размером героического мутакариба он проскандировал:
Биё то як имшаб тамошо кунем,
Чу фардо шавад, фикри фардо кунем.
Пойдем сегодня вечером позабавимся,
Когда наступит завтра, подумаем о завтрашнем дне.
Мухаммад занял город и сверг Абу Исхака. Через три года он был казнен (в 1356 г.),
У Хафиза надолго сохранились воспоминания об Абу Исхаке. Он посвятил его памяти кыт’ а, в которой, перечислив пять выдающихся ученых периода его правления (в том числе упоминавшихся Казия Азуда и Хаджи Каввама), на первое место поставил самого шаха:
Нахуст-подшоз^е з^амчу у вилоятбахш,
Ки чун фазл рабуд у ба адлу бахшишу дод [Хафиз. X., 268] Первый шах такой щедрый, как он,
Овладел мудростью и вернул ее [в форме] справедливости.
С восшествием на престол тирана и ханжи Мубаризиддина Мухаммада в Ширазе не только были закрыты питейные заведения (видимо, бывшие одновременно и местами сборищ организаций ремесленников), но исчез смех: повсюду установилась слежка мухтасибов и наушников. Реакционное духовенство и близкие к нему суфии торжествовали.
Это положение нашло отражение в произведениях того времени. Интересно сопоставить рубаи царевича Шаха Шуджа и гораздо более острую по социальному звучанию газель Хафиза.
Шах Шуджа:
Дар ма^лиси дазуэ сози мастй паст аст,
На чанг ба ^онуну на даф бар даст аст,
Риндон з^ама тарки майпарастй карданд,
^уз муз^тасиби шаз^р, ки бе май мает аст.
В сборищах нашего времени вино не в чести,
Не признаны ни лютня и ни бубен.
Все гуляки — ринды отреклись от вина,
Кроме городского мухтасиба, который и без вина бешено
Агарчй бода фараз^бахшу бод гулбез аст,
Ба бонги чанг махур май, ки муз^тасиб тез аст. . .
Дар остини муравдаъ пиёла пинз^он кун,
Ки з^амчу чашми суроз^й замона хунрез аст,
Б а оби дида бишуем хирцаз^о аз май,
Ки мавсими вараъу рузгори парз^ез аст. [Хафиз. X., 17[
Хоть вино веселит, но ветер срывает розы,
Не пей вина при звуках лютни, ибо мухтасиб начеку.
В рукаве рубища [своего] спрячь пиалу,
Ибо, словно [вино] из горлышка кувшина, льет кровь наш
век.
Смывайте слезою следы вина на рясе,
Ибо настал сезон набожности и время воздержания.
«Мухтасиб» — это, видимо, была иносказательная, саркастическая кличка самого шаха.
Запреты шаха были не просто преследованием винопийц, не просто «сухим законом», а выражали реакционную политику, направленную против городских слоев. Это были полицейские, карательные меры против их участия в народных движениях. Сын Мубаризиддина Джалалиддин Абул-л-Фаварис Шах Шуджа, уловив подходящий момент, благополучно выколол глаза своему отцу (по неписаному закону царь не мог быть слепым) и воссел на трон. Он не только разрешил винопитие и открыл питейные заведения, но, видимо, несколько облегчил условия торговой и ремесленной деятельности горожан. Он выгадывал вдвойне — оживилась хозяйственная жизнь и «воскресла» поэзия, а к тому же поднялся авторитет шаха. Сам он был образованным человеком, писал стихи и в начале правления окружил себя людьми учеными и талантливыми, на всякие лады восхвалявшими своего венценосного покровителя. При его постоянных войнах с братом Махмудом и соседями это имело для шаха смысл.
Воздал дань времени и Хафиз, посвятивший шаху если не лучшие, то во всяком случае одни из наиболее пышных бейтов:
Маз^ари лутфи азал, равшании чашми амал,
^омеи илму амал, ^они ^ах;он Шо^, Шу^оъ! [Хафиз. X., 151] Проявление вечной милости, свет очей надежды,
Единство науки и дела, душа вселенной Шах Шуджа!
Шах Шуджа внешне не мог сначала не покровительствовать такому знаменитому поэту, как Хафиз, но он недолюбливал его, завидовал его таланту и не мог примириться с чрезмерным свободолюбием поэта, его внутренней независимостью, весьма слабо прикрываемой риторическим подобострастием. По преданию, один из конфликтов шаха с поэтом произошел из-за весьма почитаемого шахом поэта-факиха Имада из Кирмана. Этот богобоязненный знаток шариата научил своего кота во время намаза повторять движения своего хозяина, кланяться и покорно опускать и подымать свою морду. Хафиз в одной из газелей высмеял эти ухищрения факиха, выставив Имада ханжой и лицемером. Такая прямота шаху не могла понравиться (кстати, возможно, этот злополучный кот Имада послужил прототипом благочестивого кота Убайда Закани в «Мушу гурба»), и однажды, не сдержавшись, он сказал Хафизу: «Ни одна из ваших газелей не выдержана от начала и до конца в одном духе: несколько бейтов посвящены вину, несколько — возлюбленной, два-три других — мистике. Эта пестрота противоречит правилам красноречия». Поэт был вынужден сконфуженно признать высокий отзыв августейшей персоны, но не моргнув глазом заметил как бы вскользь: «При всех этих пороках эти газели известны почему-то во всем мире, тогда как стихи иных поэтов не распространяются дальше ворот города». Шах Шуджа, поняв (не без основания) эти слова как намек на свои вирши, был озлоблен ответом. Он собрался придраться к следующему бейту газели, сказанной Хафизом:
Гар мусулмони аз ин аст, ни З^офиз дорад,
Ох; агар аз паи имруз бувад фардое. |Хафиз. X., 235] Если мусульманство состоит в том, что пережинает Хафиз
[т. е. увлечение христианкой],
Как жаль, что после сегодня наступит завтра [разлука].
Шах Шуджа счел это ересью, умалением веры и готовился отомстить Хафизу.
Тем временем Шираз посетил прославленный ученый Маулана Зайниддин Абу Бакр, направлявшийся в паломничество в Мекку. Узнав о происшедшем, он посоветовал Хафизу добавить к макта (последнему бейту) еще бейт, из которого будет следовать, что крамольный бейт высказан не самим Хафизом, а кем-то другим. Хафиз последовал совету:
Ин х;адисам чй хуш омад, ки са^арга^, мегуфт, Бар дари майкадае бо дафу най тарсое Гар мусулмони аз ин аст.. .
Как сладостен тот сказ, что утром вымолвил У ворот питейного дома, [играя| на бубне и свирели, христианин:
«Если мусульманство …»
Таким образом, Хафиз будто бы избежал наказания.
Предание это также хорошо согласуется с известными историческими фактами.
В более чем четвертьвековом царствовании Шаха Шуджа можно наметить два периода. Первый — начало его царствования с 1358 г., и второй — видимо, двадцать остальных лет (до 1384 г.). Захватив трон отца, Шах Шуджа поначалу ориентировался на передовые слои городского населения, торговцев и ремесленников. Открытие питейных заведений знаменовало известный либерализм его политики, а вовсе не было простым увеселительным мероприятием, подобно тому как не был простым проявлением набожности «сухой закон» его отца. Оживилась хозяйственная, научная и общественная жизнь, и в этой обстановке Хафиз чувствовал себя на подъеме, ему казалось, что его идеал свободной, культурной городской жизни торжествует. Однако тяжелая борьба за власть, неудачи Шаха Шуджа, когда он был вынужден даже покинуть Шираз на время (1363—1366), ожесточили его, и он, видимо, круто изменил свою политику, стал ориентироваться на реакционные круги духовенства и суфиев. В 1373 г. Шах Шуджа жестоко подавил сарбадарское восстание в Кирмане. Надо полагать, что это было не единственным актом его жестокости к проявлениям недовольства среди народных масс, в частности горожан. Его царствование стало выражать ту политику феодальной реакции, которая, как отмечалось, стала характерна для конца XIV в. Симпатии к Имаду Факиху отражают ориентацию шаха на реакционное духовенство, а конфликт с Хафизом — опальное положение Хафиза в эти годы, с которыми связаны, вероятно, его попытки уйти в Йезд и |Исфахан (1372—1374).
Нелегко пришлось Хафизу, но он пережил Шаха Шуджа и его наследника — «халифа на час» Зайн ул-Абиддина, ослепленного Тимуром при первом нашествии на Шираз в 1387 г.
Следующего правителя, шаха Мансура, поэт встретил приветственными стихами:
Биё, ки рояти Мансур-подшо^, расид,
Навиди фат^у башорат ба ме^ру мох; расид [Хафиз. X., 96] Приди, ибо настало царствование Мансура-падишаха,
Известие о победах и удачах достигло солнца и луны.
Кажется, шах Мансур был не менее образован, чем Шах Шуджа, но более благосклонен к поэту. Об этом говорит сам поэт:
Б а юмни давлати Мансуршо^й
Алам шуд ^офиз андар назми ашъор. [Хафиз. X., 126] Благодаря покровительству Мансур-шаха
Стал Хафиз знаменем поэзии.
О характере Мансур-шаха говорит его мужественная гибель при нападении орд Тимура, когда шах Мансур почти в одиночку прорвался в центр вражеских войск и чуть не нанес смертельного удара Тимуру. Он пал зарубленным мечами огромной свиты, подоспевшей на помощь и навалившейся на одного бойца. Тимур был вынужден признать: «До сих пор ни в одной схватке не видел я мужества, которое может сравниться с тем, что проявил Мансур» («То ба имруз дар маъра^а диловарии ^амдуши Мансур на дидам»). Это было уже год спустя после смерти Хафиза.
Тимур, по преданию (это могло быть при первом нашествии, в 1387 г.), призвал к себе поэта и грозно спросил его, как смеет он жемчужины его царства — Самарканд и Бухару — самовольно обещать в дар тюрчанке, имея в виду бейт:
Агар он турки Шерозй ба даст орад дили моро,
Ба холи ^индуяш бахшам Самарканду Бухороро. [Хафиз. Х.,3] Если ширазская тюрчанка овладеет нашим сердцем,
За ее индийскую родинку отдам Самарканд и Бухару.
На это находчивый поэт, нимало не смущаясь, ответил поклоном и жестом, продемонстрировавшим его отрепья: вот, мол, до чего довела меня моя расточительность. Тиран, восхищенный остроумием поэта, пощадил его и одарил от своих щедрот. И в этом предании народ снова и снова выразил мысль о превосходстве поэта над шахом.
Газели Хафиза завоевали ему прй жизнй славу на всем мусульманском Востоке, как он и сам писал:
Ба шеъри З^офизи Шероз мерацсанду мепозаыд Сия^ашмони Шерозию туркони Самарцандй. |Хафиз. X., 257] Под стихи Хафиза из Шираза пляшут и жеминятсн Кареглазые ширазки и красавицы [тюрчанки] Самарканда.
Многие цари искали сближения с ним и желали, чтоб он восславил их в стихах.
Просвещенный султан Ахмад ибн У вайе Джалаирид приглашал поэта в Багдад.
Хафиз отказался поехать к нему, ссылаясь на привязанность к родному месту:
Намеди^анд и^озат маро ба сайру сафар,
Насими боди Мусаллову оби Букнобод. [Хафиз. X., 88] Не позволяют мне отправиться в путешествие Аромат ветерка Мусаллы и воды Рукнабада.
Правитель Декана (Хайдарабада в Индии) шах Махмуд Бахманид, известный своим покровительством ученым, также пригласил к себе Хафиза, обещав, как и каждому, кто прибудет из другой страны и сложит касыду, одарить тысячью золотыми динарами, весом каждый в мискаль (золотник). Его первый везир направил большую сумму Хафизу, изъявившему желание приехать. Хафиз, истратив значительную часть полученных денег на содержание своих сестер и на выплату долгов, добрался до порта Ладжин, где остановился у друга. Тот к тому времени разорился. Поэт передал ему остатки суммы. Два персидских купца, направлявшиеся в Индию, взяли на себя дорожные расходы поэта. Но Хафиз не захотел милости купцов и собрался ехать на находившемся в то время в Ормузе корабле шаха Махмуда. Однако и этому путешествию не суждено было осуществиться. Еще не отошел корабль, как поднялась буря, и поэт отказался от намерения покинуть Фарс, послав газель первому везиру:
Даме бо гам ба cap бурдан ^а^он як cap намеарзад,
Ба май бифруш далци мо к-аз ин бех;тар намеарзад. . .
Шуку^и то^й султонй, ки бими 40Н дар у дар^ аст,
Куло^и дилкаш аст, аммо ба дарди cap намеарзад.
. . . Чй осон менамуд аввал рами дарьё ба буи дурр,
Ралат кардам, ки ин туфон ба сад гав^ар намеарзад. [Хафиз. X., 102] Даже один миг провести в горе, мир этого не заслуживает,
Продай ради вина рясу, ибо ничего другого она не заслуживает.
Блеск султанского венца, с которым связана смертельная опасность, Очень привлекателен, но головной боли не заслуживает.
Показалось мне сначала, при аромате жемчугов, легкой
морская качка,
Ошибся я, ибо качка на волнах и ста пудов золота не заслуживает.
Султан, получивший эту газель, распорядился щедро одарить поэта.
Бенгальский султан Гиясиддин ибн Сикандар также по- Щёлал получить стихи и послал поэту написанную первую строку* на которую Хафиз ответил газелью.
Нелегкая жизнь поэта оборвалась в 1389 г., по поводу чего бьша составлена хронограмма: «Хоки Мусалло» или, как полностью сказано в хронограмме:
Чароги а^ли маънй Хо^а ^офиз,
Ни шамъе буд аз нури та^алло.
Чу дар хоки Мусалло сохт манзил,
Би^у таърихаш аз «хоки мусалло».
Поскольку светильник мысли Ходжа Хафиз,
Который был светочем, отражавшим горний свет,
Стоянку свою утвердил на земле Мусаллы,
То и хронограмму обнаружишь в «Земле Мусаллы».
В Индию пришлось уже поехать сыну Хафиза, там и умершему.
Все современники и летописцы единодушны в признании большой доброжелательности поэта. Если касыды он писал больше по нужде, чем по призванию, то уж по велению сердца включал в свои стихи имена друзей, почитаемых и любимых им людей.
Он воздавал дань уважения своим предшественникам и современникам. Из числа поэтов он многих признавал своими учителями. А в дружбе с Камолом, если верить преданиям, он был настолько восторженно привязан к «ходжентскому соловью», что (как выше отмечалось) когда получил его газель «Гуфт ёр» («Сказал друг») и дошел до последних бейтов, то был растроган, разрыдался и не находил слов, чтобы воздать должное своему собрату по перу.
Вместе с тем Хафиз знал цену и своим стихам и выразил это не только в ответе Шаху Шуджа, но и в некоторых газелях.
Хафиз оставил после себя стихи в разных жанрах, но прославили его именно газели. К сожалению, при жизни он не собирал и не систематизировал их и не составил своего дивана. Это сделали уже после его смерти почитатели поэта.
ГАЗЕЛИ ХАФИЗА
Великий поэт мирового звучания всегда рождается и созревает на родной почве. Получив общенародное признание на своей родине, он входит в мировую литературу, обретает в ней бессмертие, становится певцом человечества. Это целиком относится и к Хафизу. В течение более чем четырех веков он завоевал сердца всех народов фарсиязычной культуры, прежде всего персов и таджиков, признавших его своим гениальным, родным поэтом. С начала XIX в. Хафиз вошел в венце славы в мировую поэзию, восторженно встреченный великим Гёте. Уже скоро два века, как Хафиз должен рассматриваться не только как выдающийся иранский, но и как мировой поэт. Вот почему анализ его творчества складывается из двух разделов:
А. В чем состоит величие Хафиза и источник поэтического воздействия в его эпоху на родные ему фарсиязычные народы?
Б. В чем состоит источник его мирового, общечеловеческого признания?
А
В «Предисловии Гуландама» автор с присущей ему риторичностью, но очень метко охарактеризовал суть того общенародного признания, которым пользовался Хафиз уже с конца XIV в. Его газели, говорится в предисловии, «возбуждали волнение в маджлисах (собраниях) как аристократов, так и простолюдинов, в уединенных местах для молитв, у падишахов и у нищих, у ученых и у невежд… Радения суфиев не удавались без его будоражащей газели, а собрание винопийц не достигали цели без пересказа его восхитительных слов» («дар ма^лиси хосу аввому ^илватсарои дину давлат, подшо^у гадову олиму омй.. . шур^о ангехта.. . симоъи суфиён бе га- зали шурангези у гарм нашудй ва ма^лиси майпарастон бе на^ли сухани зав^омези у равная наёфтй»).
В этом отзыве содержится весьма правильная оценка многогранности газелей Хафиза, привлекавших самых разнообразных читателей — ученого и простолюдина, мистика и бесшабашного гуляку. Сама форма газели Хафиза, ее афористическая отточенность и лаконичность, сочетание общедоступной образности и лексики с тонким полунамеком, двусмысленностью и многозначностью отдельных слов и выражений, переплетение жизненных, натуралистических и религиозных, философских мотивов делали этот жанр невероятно емким. Каждый находил в нем то, что искал, пропуская часто то, что не затрагивало ни мыслей его, ни эмоций. Музыкальность стихотворного оформления, умноженная на музыкальность мелодического исполнения, делала газель всепроникающей — во все сердца, во все двери, во все щели — и медресе и кабачка, и часовни отшельника и лачуги бедняков.
В течение десятилетий и даже столетий любовь к газелям Хафиза становилась традиционной, передавалась из поколения в поколение. Газель Хафиза, как народная песня, сопровождала персов и таджиков от колыбели до могилы. Ее начинали узнавать и ценить сначала на слух, осваивая в бесхитростном исполнении либо кого-нибудь из членов семьи, либо бродячего певца. Большинство простых людей, даже не знавших грамоты, так и жили весь свой век с хафизовской газелью на устах, исполняя ее как песню. С. Айни рассказывает в «Воспоминаниях», как таджикские труженики во время ночной пахоты при свете луны перекликались между собою песнями — газелями Хафиза. Показательно, что в Таджикистане само имя Хафиза приобрело нарицательный смысл — певца народных песен. Старое понимание «Хофиз» или «Хофизй» как знание наизусть Корана исчезло, уступив место новому: «Хофизй кардан» стало означать умение исполнять песни, газели. Многие из слушателей таких популярных газелей, как «Агар он турки Шерози» («Если ширазская тюрчанка») или «Гул бе рухи ёр хуш набошад» («Роза без ланит любимой — неприманчива») и др., часто были чистосердечно уверены, что упоминаемый в заключительном бейте Хафиз — это их хафиз, славный певец из соседнего кишлака.
В мактабах, осваивая грамоту, читали газели Хафиза, и его бейты вторгались в жизнь, в интимнейшие переживания, как, например, у юной Хабибы из «Воспоминаний» С. Айни («Ё ^он расад ба донон, ё дон аз тан барояд» — «Или душа достигнет любимого, или душа расстанется с телом»).
В трудные минуты жизни и в Иране и в Средней Азии обращались к Хафизу, гадали на его книгах, как на Коране. Подобное «гадание на Хафизе» вошло в быт. О некоторых «удивительных случаях» гадания рассказывались легенды.
Рассказывают, например, что шах Тахмасп Сефевид однажды утерял свой перстень с печатью, которым забавлялся, сидя на троне. Сколько ни искали, под коврами и во всех углах, не могли найти. Обратились к «Хафизу». Натолкнулись на следующий бейт:
Диле ки гайбнамоесту доми ^ам дорад.
Зи хотаме ки даме гум шавад чй гам дорад? [Хафиз. X., 79] Сердцу, всевидящему и обладающему чашей Джамшида,
Зачем печалиться из-за печатки, утерявшейся на миг?
Шах от удивления ударил руками по коленям, и тут же выкатился перстень, застрявший в складках одежды.
Или другая легенда. Фатхали-султан был в молодости красавцем, любителем наслаждений. Однажды в зеленом, позолоченном покрывале – каба, под хмельком, он отправился на могилу Хафиза и там стал гадать по открывшейся странице его Дивана. В известной газели «Эй нури чашми ман, сухан ^аст гуш кун» («О свет очей моих, есть словцо [к тебе], по- слущай») [Хафиз. X., 199] ему выпал бейт, говорящий о том, что поэт жаждет одного поцелуя («Як буса назри ^офизи пашминапуш кун» — «Один поцелуй, как милостыню, дай Хафизу, одетому в рубище»).
«Почему лишь один поцелуй, — воскликнул Фатхали, — я жертвую два поцелуя». Через неделю он вернулся к могиле и снова загадал. На открывшейся странице, в газели «Эй дили реши моро бо лаби ту xaijijH намак» («О, для нашего раненого сердца твои уста заслуженное признание») попался ему па глаза бейт, говорящий о двух поцелуях: «Гуфта буди кй шавам мает ду бусат биди^ам» [Хафиз. X., 105] — «Ты сказал, что, опьянев, два поцелуя дашь мне».
Восхищенный юноша вскричал: «Почему только два, я жертвую три поцелуя». И когда, наконец, прождав еще педелю, он вернулся к могиле, то получил из газели «Хьазор ц&щ бикардам, ки ёри ман бошй» («Тысячу раз старался я, чтобы стала ты моей») ответ в одном из предпоследних бейтов о т р е х поцелуях: «Се буса, к-аз ду лабат кардам вазифаи ман» [Хафиз. X., 238] — «Три поцелуя двух губ твоих вознаграждение мое».
Изумленный и потрясенный Фатхали припал к могильному камню и осыпал его поцелуями.
Удивительно ли, что в самых разных ситуациях, при сильных переживаниях, в дни радости и горя поневоле приходили на память отдельные бейты Хафиза, кажется специально написанные по переживаемому случаю.
Когда иранского революционера, пробывшего много лет в тюрьме, спросили, как сумел он перенести трудности заключения, он ответил: «Мне помогли моя вера в торжество идеи и… один бейт Хафиза:
Сабру зафар х;арду дустони цадиманд
Бар асари сабр навбати зафар ояд. [Хафиз. X., доп., 50] Здесь Упорство с Торжеством в давней дружбе живет.
Кто Упорство пустит в дом, Торжество призовет».
{Перевод А. Кочеткова)
Таджикский прозаик Джалол Икроми в своей повести «Паутина» («Тори анкабут») рисует очень характерный образ благородного человека Ака-Мирзо, одного из первых советских деятелей Бухары. Вся жизнь этого человека воспринимается им самим в неразрывной связи с Хафизом.
Еще в детстве неграмотный отец Ака-Мирзо, подметальщик медресе, воспитанный на слушании газелей Хафиза и отлично знавший их, учил сына любить поэта:
«По вечерам он ставил предо мною лампу и просил, чтобы я вслух читал Хафиза: „И ты, мол, лишний раз повторишь, и мне это доставит радость44. Если же я что-либо неправильно читал, он тут же прерывал меня, поправляя неверное чтение…»
Когда уже повзрослевший Ака-Мирзо, после смерти отца, попадает в трудное положение, он находит поддержку в стихах Хафиза:
Дар тирашаби х;ачри ту чонам ба лаб омад,
Bai$T аст, ки х^амчун мах^и тобой бадар ой! . .
^офиз, макун андеша, ки он Юсуфи мазеру
Боз ояду аз кулбаи эх^зон бадар ой. [Хафиз. X., 241] В темную ночь разлуки с тобой чуть
не покинула меня жизнь.
Пора, пора, чтобы, сломно ясная луна, ты показалась!
Хафиз, не думай, что луноподобный Юсуф?
Вернется, ты сам из лачуги грусти своей выходи!
Переживания Ака-Мирзо ничего общего не имеют с любовными переживаниями, с разлукой (^а^р): он по интриге эмирских последышей объявлен «девона» (безумцем) и попал в сумасшедший дом, где заправляли его враги, реакционные шейхи, посадившие его на цепь. Однако смысл бейтов Хафиза’ настолько многозначен, что образы «кулбаи э^зон» («лачуга грусти»), перспектива «выйти наружу» (бадар ой), содержащиеся в бейтах, ассоциируются именно с тем, что переживает Ака-Мирзо. Вот почему, когда он после одной из томительных ночей заключения в «сумасшедшей тюрьме» додумался, как можно спастись, он наутро ободряет своих друзей словами Хафиза, которые полностью соответствуют его настроению и будто специально по поводу этого настроения и составлены: это те самые бейты, с которыми мы знакомились в легенде о признании Хафиза:
Вчера на исходе ночи от мук избавленье мне дали,
И воду жизни во тьме, недоступной зренью, мне дали.
И благостным утром была и стала блаженства зарей
Та ночь — повеленьем судьбы, — когда отпущенье мне дали.
Не свидетельство ли это того, что газели Хафиза, с молоком матери воспринятые и пользовавшиеся огромной любовью народов, сопутствовали всю жизнь таджику и персу? Об этом лучше всего сказать стихами самого Хафиза:
Инщи ту дар дарунаму мезфи ту дар дилам:
Во шир андарун шуду бо ^он бадар шавад. [Хафиз. X., доп. 22] Страсть к тебе — в существе моем, а любовь в сердце моем:
С молоком [матери] вошла и только с последним вэдохом уйдет.
Таким образом, ответ на поставленный вопрос — в чем источник впечатляющей и воздействующей силы стихов Хафиза — мы должны искать в их прелести и освященной веками традиции общенародной любви к поэту. Каждое слово и выражение, связанные с именем Хафиза, ласкали слух, играли на струнах сердца, вызывали непосредственный отклик, ответное эхо.
Но почему именно стихи Хафиза? Потому что им была избрана как основной жанр и доведена до совершенства любимая народом, столь емкая и многозначная форма газели.
Жанры газели и рубаи классической поэзии очень тесно связаны с устным народным творчеством, более того, они безусловно выросли из народных песен. Газель привлекательна тем, что она передает интимные чувства человека, преимущественно
мотивы любви, она мелодична, поскольку исполняется как песня, она может вместить в себя больше и выразить лучше человеческие переживания, чем четырехстрочиыс рубаи.
Предшественники Хафиза сделали многое для совершенствования газели (письменной). Они отточили матла (первый бейт), звучащее в стихотворении как вырвавшиеся из глубины сердца слова, создающее основное настроение газели, и макта (последний бейт) — завершение ее, словно соединяющее два конца нити — начало и конец газели, — на которую нанизаны двустишия. Это придает газели некое единство, цельность. Включение в макта имени — псевдонима (тахаллуса) поэта придавало газели еще большую лиричность, сердечность, поскольку все содержание газели воспринималось как искреннее, душевное признание человека о его собственных переживаниях. Это не могло не вызывать сочувствия к конкретному, живому человеку, наиболее любимому поэту, а сочувствие влекло отклик слушателя, ощущение, что эти переживания свойственны и ему самому, что они совпадают с переживаниями поэта. В центре внимания газели, особенно хафизовской, не абстрактный, а живой конкретный человек.
Каждый бейт тщательно отделывался. Шлифовка отдельного слова, выражения, мисра, бейта, неожиданные повороты слова разными гранями смысла стало традицией еще со времен Ру- даки. При этом в отличие от касыды отделка слова в газели не переходила меры, не мешала пониманию стиха, не превращалась в самоцель, а служила средством более четкого, впечатляющего, остроумного выражения смысла. В результате каждый бейт словно жил самостоятельной жизнью, как отдельная сентенция, афоризм, иногда парадокс. Это давало возможность писать газели со связанными между собой бейтами, раскрывающими одну тему, и с «рассеянными бейтами», которые легко было переставлять внутри газели, сокращать ее или увеличивать — без ущерба для основного мотива газели, более всего скрепленного внешне лишь перекличкой матла и макта.
Всеобщей темой газели стала любовь. До блеска в таком направлении довел газель Саади. Классическая газель, выросшая из народной песни, но художественно отработанная, поднявшаяся на большую поэтическую высоту, внедрилась в народе, в значительной степени оттеснив исходное, примитивное фольклорное произведение.
Суфийские поэты, а также последователи Саади, в особенности Ходжу Кирмани, Внесли в газель новые универсальные темы, кроме любви — идею пантеизма, жалобы на «время» (замона) и т. п., но продолжали и эти темы передавать через мотивы любви. Всенародное признание, которым пользовалась газель, бесспорно содействовало тому, что суфийская, философская тематика также стала популярной,
доходчивой в самых широких кругах, особенно в городской среде ремесленников.
Творчество Хафиза — это кульминация газели. Он воспринял все впечатляющее, что было в газели у его предшественников, закрепил все эти элементы и придал им еще большую завершенность и совершенство.
Еще начиная с арабской газели в этом жанре выражались два полярно противоположных мотива: любовь = наслаждение и любовь = страдание. Каждому из этих двух основных мотивов была свойственна целая «свита» тонов, образов, полутонов и оттенков: прелесть весны, радость винопития, блаженство свидания и т. д., а с другой стороны — боль разлуки, страдания безответной любви, удары судьбы и т. д.
В хафизовской газели нашли свое выражение оба основных мотива, иногда даже в пределах одной и той же газели, показаны противоречия и переменчивость любви и человеческой судьбы, что придает стихотворению особое обаяние.
Но это не все. В хафизовской газели идея любви поднята на философскую высоту: в образах любви выражаются не только личные мотивы, но и социальные. Все стороны жизни, не только одной личности, но и всей окружающей ее среды, общества нашли свое отражение в газели. Если раньше, формулируя несколько схематично, чувство выражалось в газели, а разум (и рассудок, иногда весьма меркантильный) — в касыде, то в хафизовской газели осуществлялся союз эмоции и мысли. Скрепляет этот союз слово, отделка его, которая уже, как отмечалось, приобрела еще большее значение, чем прежде.
Формально газель хафизовского типа строится из неких постоянных элементов. Повторяются несколько «мотивов», включающие в себя определенный набор «образов».
Для наглядности приведем таблицу четырех «мотивов»:
А. (Любимая); Б. (Соперник); В. (Страдание любви), Г. (Утешение в любви) .
А. Любимая
Аа. Обращение: владыка («султан», «господин»),
Аб. Лицо («ланиты»): б1, «алое», «огонь», «солнце».
Ав. Волосы («кудри», «косы»): в1, черные («окаймляют белое лицо»), в2, «цепи».
Аг. Родинка.
Ад. Ресницы («палач», «стрелы»).
Ае. Качества положительные: могущество, богатство, разум, совершенство.
Аз. Качества отрицательные: жестокость, кровожадность, безжалостность.
Аи. «Переулок (любимой) — блаженство рая».
Ак. Милость.
Б. Соперник
Ба. Враг, «дэв».
Бб. Клеветник.
Бв. «Сговор» (соперников).
В. Страдания любви
Ва. Нищета («дервиш»); отказ от удовольствия и богатства.
Вб. Печальный удел; безответная любовь.
Вв. Отказ от чести, унижение.
Вг. Скитание («изгнанник», «утеря пути», «жизнь в пустыне»). Be. Бессонные ночи («счет звездам»).
Вж. Слабость; плач; слезы («река», «туча»); нерешительность. Вз. Готовность умереть.
Ви. Безразличие ко всему.
Вк. Мольба:
к1, просьба пощады, жалости, милости, к2, просьба «открыть лицо»,
кЗ. мольба-«молитва, что выше канонической молитвы».
Г. Утешения в любви
Га. Вознаграждение за страдания; надежда, друзья.
Гб. «Зефир», «весть от друга»; «послание любимой».
Гв. «Глоток воды», «маленькая милость».
Гг. Решимость, достижение цели.
Кто знаком с традиционной газелью, знает, что можно составить довольно полную таблицу этих постоянных элементов с еще более точным, подробным и систематическим делением (рубрикацией).
Если наложить эту таблицу на три газели Хафиза: (I) «Ба мулозимони султон кй расонад ин дуоро?» [Хафиз. X., 8], (II) «Гуфтам: Эй султони хубон, ра^м кун бар-ин гариб!» [Хафиз. X., 9] и (III) «Хилваг гузидаро ба тамошо
чй ^о^ат аст» [Хафиз. X., 26], — то можно изобразить их в таком схематически-буквенном виде.
1. (Aa) Ба мулозимони су л том (Вк3) кй расонад ин дуоро,
(Ак) Ки ба шукри подшох^й (Вк ) зи назар марон (Ва) гадоро!
2. (Ба) Зи равной девсират (Аа) ба худой худ (Вк) бинолам:
(Вк) Магар (Be) он шах^оби социб (Ак) мададе дих;ад, {Вк1) худоро!
3. (Ад) Мижаи сиёх^ат (Аз) ар кард ба хуни мо ишорат,
(Вз) Зи фиреби у бияндешу ралат макун (Аа) нигоро!
4. (Аз) Дили оламе бисузй (Аб1) чу изор бар фурузй.
(Вк1) Ту аз ин чй суд дорй, ки намекунй (Ак) мадоро?
5. (Be) З^ама шаб (Га) дар ин умедам (Гб) ки насими суб^го^й (Гб) Ба паёми ошноён (Га) бинавозад (Аа) о ш н о р о.
6. (Аз) Чй циёмат аст, (Аа) ^оно, (Аз) ки ба ошицон намудй,
(Вз) Дилу *$он фидои руят (Вк ) бинамо изор моро!
7. (Гв) Ба худо, ки ^уръае дех4 (Аа) ту (Be) ба З^офизи са^архез (Вк3) Ки дуои суб^гох^й (Га) асаре кунад (Аа) III у м о р о.
1. (Вк3) Кто мой зов донесет (Аа) приближенным султанши моей?
(Ак) Ты, во имя творца, (Вк1) не гони (Ва) бедняка от дверей!
2. (Вк) Я молю (Аа) божество: (Ба) защити от соперника-дэва!
(Be) След падучей звезды я слежу—(Ак) и надежда светлей.
3. (Аз) Ты казнить меня знак подаешь, (Ад) опуская ресницы. Удержись, (Аа) бог мой, (Вз) чтоб не жалеть об ошибке своей!
4. (Аб1) Солнце алых ланит твоих (Аз) души сжигает любовью,
Что ж ты вечно, как солнце, (Ак) не светишь для сирых людей?
5. (Га) Жду (Be) в ночи я без сна — (Гб) ветерок предрассветный
повеет,
(Гб) Весть о (Аа) друге (Га) примчит, словно плеск и прохладу
ключей.
6. (Аа) О любовь моя! (Аз) Ты мне открыла крушение мира, — (Вз) Жизнь тебе отдаю, (Вк2) но свой лик мне открой поскорей!
7. (Га) Ради сонма влюбленных (Вк3), за все их моленья и слезы (Гв) Дать Хафизу глоток из своей пиалы не жалей!
(Перевод В. Державина) II

2. Я умолял ее: (Вк) «Помедли». Она (Ак): «Уны! Полная мпе медлить, (Вг) Хотя — привычный к мирной неге — в пути иаиомогаот
(Иг) странник».
3. (Аз) Да и какая ей забота, на ложе из мехов и шелка,
(Вг) Что на камнях и на колючках в пустыне засыпает (Вг)
странник?
4. (Ав2) Опутан черными кудрями, как неразрывными цепями,
(Аг) Пред родинкой твоей индийской (Вг) безмолвно замирает
странник.
5. (Аб1) И на лице, рассвета краше, играет отблеск винной чаши,— (Аб1) Так отблеск листьев аргувана на розах замечает странник. [Вариант: Как удивителен этот [пушок], тонкой черной линией
окаймляющий всо лицо,
Хотя черная мускусная линия нередка в «Нигаристане».|
6. И я сказал: (Аа) «О ты, чьи (Ав1) косы темнее полночи безлунной, (Be) Остерегись! Ведь на рассвете, (Вж) как туча, зарыдает (Вг)
странник».
7. Она ж: «Хафиз! (Ви) Влюбленных доля печальна в скорбной сей
юдоли.
(Вб) Не диво, что (Вг) лишь униженья, что лишь гоненья знает
странник!»
(Перевод В. Державина)
III
1. (Ва) Хилватгузидаро ба тамошо (Ви) чй х^о^ат аст (Аи) Чун куи дуст з^аст (Ви) ба саз^ро чй з^о^ат аст?
2. (Аа) Эй подшоз^и з^у сн (Ва) худоро, бисухтам (Вк) Охир савол кун ки (Ва) гадоро (Ви) чй з^о^ат аст?
3. (Ва) Арбоби з^о^атему (Ви) забони савол нест,
(Ак) Дар з^асрати карим (Ви) таманно чй з^о^ат аст?
4. (Гб) Чоми ^аз^оннамост замири мунири дуст,
(Ви) Изгори эз^тиё^и худ он^о чй з^о^ат act?
5. (Ак) Он шуд, ки бори миннати маллох; бурдамй (Вб) Гавз^ар чу даст дод, (Ви) ба дарьё чй х^о^ат аст?
6. (Бб) Эй муддай, бирав (Ви) ки маро бо ту кор нест,
(Га) Аз^боб з^озиранд, (Ви) ба аъдо чи з^щат аст?
7. (Гг) ^офиз ту хатм кун, ки з^унар худ айён шавад (Бб) Бо муддай низоу муз^око (Ви) чй з^о^ат аст?
1. (Ва) Я отшельник. (Ви) До игрищ и зрелищ здесь дела нет мне.
До вселенной всей, (Аи) если твой переулок есть, (Ви) дела
нет мне.
2. (Аа) Падишах красоты! (Ва) Вот я — нищий, дервиш, погорелец… (Вв) До понятий: достаток, достоинство, честь — (Ви)
дела нет мне.
3. (Ва) Просьба дерзкая есть у меня; до всего же другого,
(Ак) Коль пред богом ее не могу произнесть, — (Ви) дела нет мне.
4. (Гб) Разум друга — как чаша Джамшеда, что мир отразила.
(Ви) И дошла ль до тебя или нет эта весть—дела нет мне.
5. (Ак) Благодарен я жемчуголову. (Вб) Пусть море полудня
Эту отмель песками решило заместь — (Ви) дела нет мне.
6. (Бб) Прочь, хулитель! (Га) Со мною друзья! (Вп) До того, что решился,
Сговорившись с врагами, меня ты известь, (Ви) дела нет мне.
7. (Гг) Я—Хафиз. Моя доблесть — со мной. (Бб) До клевет и наветов,
Что сплетают презренная зависть и месть, — (Ви) дела нет мне.
(Перевод В. Державина)
СХЕМА РАСПОЛОЖЕНИЯ «МОТИВОВ» ПО БЕЙТАМ ТРЕХ ГАВЕЛ ЕЙ (I, II, III)
I II III
Бейт 1 Аа, Вк3, Ак, Вк1, Аа, Вк1, Вг, Вг, Вг, Ва, Ви, Аи, Ви.
Ва.
Бейт 2 Ба, Аа, Вк, Вк, Вк, Ак, Вг, Вг. Аа, Ва, Вк, Ва, Ви.
Be, Ак, Вк1,
Бейт 3 Ад, Аз, Вз, Аа. Аз, Вг, Вг. Ва, Ви, Ак, Ви.
Бейт 4 Аз, Аб1, Вк1, Ак. А в2, Вб, Аг, Аб1, Гб, Ви.
Бейт 5 Be, Га, Гб, Гб , Га, Аб1, , Аб1. Ак, Вб, Ви.
Аа.
Бейт 6 Аз, Аа, Аз, Вз, Аа, Ав1, Be, Вж, Вг. Вб, Га, Ви, Ви.
Вк2.
Бейт 7 Гв, Аа, Be, Вк3, Ви, Вб, Вг. Гг, Бб, Ви.
Га, Аа.

При сопоставлении общих элементов в трех газелях выявляется своеобразие каждой из них. Формально оно выражается прежде всего в различии сочетания всех этих элементов (разница структуры — композиции и обрамления), хотя при этом мы обнаружим наличие нескольких общих типов обрамления. По содержанию им присущ дух иносказания, пафос намека, прорывающиеся через интимное, любовное звучание. Отсюда происходит причудливое соединение привычных, легко понимаемых любовных образов и ясных выражений (например: «дили оламе бисузй чу изор барфурузй» — «ты сжигаешь сердце мира, едва показываешь лицо»; «дилу *JOH фидои руят» — «душу и сердце отдам за лицо твое»; «ра^м кун бар-ин га- риб» — «сжалься над скитальцем»; «чун куи дуст аст, ба са^ро чй ^о^ат аст?» — «если есть переулок друга, то к чему степь?»; «эй, муддай, бирав, ки моро бо ту кор нест» — «о противник, прочь, у меня нет дела с тобой») с формулами, содержащими интригующий намек, мало понятными, требующими комментариев (например: «магар он ша^оби со^иб мададе ди^ад, ху- доро!»; «Гуфт З^офиз, ошноён дар ма^оми хайратанд»; «он шуд ки бори миннати малло^ бурдамй»), о чем см. ниже.
Это и определяет лексику газели: сочетание просторечия (например: «ту аз ин чй суд дорй ки намекунй мадоро?» — «Что за польза тебе от того, что ты не любезна?»; «чй цлё- мат аст ^оно!» — «Что за светопреставление, милая!»; «охир, савол кун, ки гадоро чй ^о^ат аст!» — «Спроси же наконец, что нужно нищему!») со специальными суфийскими, философскими терминами и выражениями. Такое переплетение придавало значительность газели, будило мысль и привлекало к себе внимание.
Рассматриваемые газели дают нам следующие типы обрамления:
а) соединение концов «нити газели» с помощью матла и макта.
Газель I — путем подчеркивания слова «м о л ь б а» —
«д у о»: «Бо мулозимони султон кй расоиад ии дуоро?» —
«Кто до прислужников султана донесет эту мольб у?»; «Ки дуои суб^го^й асаре кунад Шуморо» — «Может быть, утренняя мольба окажет на тебя воздействие»;
б) редиф, связывающий все бейты газели воедино.
Газель II — редиф «гариб» («скиталец», «изгой») с самого
начала придает определенную, печальную настроенность всему стихотворению.
Особая прелесть (лутф) этого редифа состоит в том, что в разных бейтах он обладает столь излюбленной Хафизом двусмысленностью; например, в бейтах 4 и 5 он имеет значение «редкостный», «удивительный», в бейте последнем — в противовес «ошно» («приятель», «знакомый», «родной») в первой мисра — приобретает оттенок значения «иноземный», «чужестранный» — во второй мисра.
Газель III—редиф «чй ^о^ат аст» («Какое нам дело?») также в разных бейтах приобретает разные оттенки смысла. Поскольку слушатель или читатель знает уже по первым бейтам, какими словами редифа будет заканчиваться двустишие, он как бы догадывается по мере приближения к концу бейта, каков будет весь смысл его, в чем будет состоять острота, «изюминка» бейта в целом. Создается иллюзия, будто сам слушатель или читатель участвует вместе с поэтом в сочинении бейта, является его соавтором (особенность восточной поэзии, подмеченная Н. Г. Чернышевским в отношении сказок в его рассуждениях о «Шахнаме» — см. стр. 267 настоящей книги);
в) рамка диалога.
Газель II с помощью выражений «гуфтам» («я сказал») и «гуфт» («она сказала»);
г) обыгрывание одного слова,
которое, переходя из бейта в бейт, как бы служит скреплением их в нечто единое;
Газель III — «^о^ат» («нужда», «необходимость») (бейт 1, 2); «арбоби ^о^а^ам» («нуждающиеся») (бейт 4); «му^то^» («нуждающийся») (бейт 5); «э^тиёф> («необходимость», «нужда») (бейт 6).
Таким образом, хотя в типичной хафизовской газели бейты и самостоятельны, живут своей отдельной жизнью, почему и создается дезинтеграция газели, однако целостность газели ощутима, и достигается это не только единством рифмы, размера, обычно и настроения, но и специальным обрамлением ее, из видов которого перечислены лишь некоторые, выявленные при сопоставлении всего трех газелей. В действительности же типов обрамления у Хафиза несравненно больше. К тому же у него гораздо больше, чем обычно отмечается, и тематически целостных газелей.
В отшлифовке каждого бейта в хафизовской газели можно обнаружить исключительное богатство фигур (санъат). Некоторые типичные приемы, которые особенно часто употребляются поэтом, также можно выявить в разбираемых газелях:
а) Противопоставления:
Сложное по смыслу в газели I: «ра^иби девсират» и «ша- ^оби С01$иб».
«Ша^оби С01$иб», по преданию, является падающей звездой, небесной стрелой, которой господь поражает демонов (дэвов). Хафиз обращается к своей возлюбленной, к своему божеству — «ба худой худ нолам» («я молю свое божество»), упрашивая ее — «худоро!» («ради бога!»), чтобы «небесная стрела» («ша- ^оби со1$иб») сразила дэва, «дэвоподобного» («девсират») соперника влюбленного. Простое по смыслу, более развернутое и не требующее комментариев в газели II: «нозанин» («нежная») и «гариб» («скиталец»).
Хуфта бар сандоби шох^й нозанинеро чй гам,
Гар аз хору сайг созад бистару болин гариб?
Да и какая ей [нежной] забота на ложе из мехов и шелка, Что на камнях и на колючках в пустыне засыпает странник?
(ср. у Саади: «Яке бар ^асиру, яке бар сарир, яке бар палосу, яке бар ^арир» — «один на циновке, один на ложе, один на паласе, один на шелке», где открыто выражен социальный мотив «одни и другие» — «яке бенавою, яке молдор», «один — нищий, один — богатый»).
Фигуру противопоставления как стержень газели можно признать почти универсальной, поскольку почти все хафизов- ские газели построены на противопоставлении: любящего и его возлюбленной (обычно жестокой); любящего и его соперника; чистосердечного поэта и лицемерного суфия; Хафиза-певца и ваиза («проповедника»)-болтуна и т. п.;
б) Параллелизм (разного рода): например, само начало газели III:
Хилватгузидаро ба тамошо чй хватает. ||
Чун куи дуст х^аст, ба сазфо чй х;одатаст;
Я отшельник. До игрищ и зрелищ здесь дела мне нет! ||
До вселенной всей, если твой переулок есть, дела нет мне!
в) Сравнения (в частности, развернутые):
Газель II — «^амчу барги аргувон бар саф^аи насрин, гариб» — «словно лепесток аргувона на фоне шиповника — удивительный!» Поэт сравнивает отсвет красного вина на розовых ланитах возлюбленной, т. е. двойную алую краску, с красным лепестком аргувана на фоне (здесь «саф^а» — страница, пластина) алого шиповника («насрин»).
В каждой из газелей на первый взгляд повторяются сходные, почти одинаковые «мотивы» и художественные приемы. Это свидетельствует будто бы о большом единообразии, даже однообразии как о принципе поэтики хафизовской газели. Но достаточно сопоставить, какими художественными средствами выражены эти общие элементы внутри одной газели и тем более в разных газелях, как перед нами откроется картина удивительного разнообразия внутри единообразия. ^
К примеру, наиболее простой элемент Аа — обращение (к возлюбленной). Всего лишь в трех газелях он выражен по- разному (выше выделено разрядкой): «Султан», «Бог», «Султан красоты», «Божество», «Красавица», «О ночь скитальцев», «Падишах красоты». Из десяти случаев ни разу не повторено одинаковое выражение такого, наиболее частого элемента.
Не меньшее разнообразие отмечается в выражении всех других элементов. Например, в газели I элемент «Аз» — «жестокость, кровожадность, безжалостность любимой» выражен по-разному.
«кард ба хуни мо ишорат»
(«дала знак на нашу кровь [убийство]»)
«дили оламе бисузй»
(«ты сжигаешь сердце мира»)
«чй циёмат аст, .. ки ба ошицон намудй»
(«что за светопреставление… натворила ты влюбленным»)
Элемент Ак—«милость (возлюбленной)»:
«шукр» — «благоволение»
«мададе дих;ад» — «помощь»
«мадоро» — «любезность».
Приведенные примеры иллюстрируют тип простого выражения разнообразия внутри газели. Но часто «однообразие» передается разнообразием более сложным, полным намеков, требующим объяснений как внутри одной газели (элемент Вз в газели I), так и в различных газелях (разные элементы в газелях II и III).
Например: элемент Вз — «готовность (возлюбленного) умереть (охваченным страстью)» (даже ради минутного внимания, и даже пусть — жестокого приговора^со стороны возлюбленной).
В газели I находим очень «простое» его выражение, типа клише: «Дилу ^оя фидои руят» («И душу и сердце отдам за лицо твое»), и сложное, двусмысленное: «зи фиреби у [мижаи сиё^ат] бияндешу галат макун, нигоро!» («Об обмане-ошибке ее [черной ресницы] подумай, чтоб не ошибиться, красавица!»).
Можно толковать это выражение элемента Вз по-разному: зная «обманчивость» стрел своих ресниц, не промахнись, целясь во влюбленного, бей наверняка; другими словами, не отврати от него взгляда, пусть это и стоит ему даже жизни. А можно толковать иначе: зная «обманчивость» своих ресниц,
по верь их враждебному отношению к влюбленному, не совершай ошибки, не убивай его — т. е. прямо противоположное понимание. В такой полярной двусмысленности также состоит своеобразная прелесть бейта.
Выше уже была показана сложность, а следовательно и занимательность детали, на примере «Ша^оби сш^иб». Отметим еще и другие:
(Вк3) «Дуои субугоуй» («Утренняя мольба, молитва на заре») газель I, б. 7. Еще Розенцвейг-Шванау отмечал особую значительность этого образа, связанную с большим почитанием ранней молитвы на заре, и приводил соответствующую аналогию из Шекспира.
У Хафиза и в этой газели и в других высоко ценится и раннее пробуждение, свидетельствующее о том, что всю ночь возлюбленный провел в мечтаниях и снах о любимой. Отсюда выражение «са^архез» («пробуждающийся на заре») —■ очень подчеркнутое, особо выделяемое; бесконечное ожидание ранней зари, в том числе и в газели I — «насими суб^го^й», «суб^го^» («ветерок на заре»; «утренний зефир»). Просьба раскрыть свой лик («бинамо изор моро» — «открой лицо для нас») также воспринимается как ранний восход солнца, что закрепляется бейтом 4: «дили оламе бисузй, чу изор барфурузй» — «ты сердце мира сжигаешь, едва показывается лицо» (тем более впечатляющим из-за внутренней рифмы). (Ав1) «Нигористон» (в варианте газели И, б. 5). Здесь проявляется еще одна интересная специфика хафизовской газели — пристрастие к старинным иранским образам, в данном случае к образу живописца Мани. «Нигористон» считалось одним из его произведений, которое он украсил чудесными рисунками. Поэт, воспевая темный пушок на лице красавицы (Ав1), восклицает: «Как удивителен (гариб) этот пушок, тонкой черной линией (мурхат) окаймляющий твое лицо (гирди рухат), хотя мускусно-черная линия не является редкой (гариб) в изумительных рисунках «Нигористон». Нельзя не признать тонкости и пластичности, наглядности такой детали. Близость Хафизу облика Мани правильно подметил иранский автор Халхали, указав, что иногда Хафиз упоминает его имя с особым пиететом. Примером может служить великолепная газель Хафиза, из которой следует привести такие бейты:
На х^ар к-у Haipnn назме зад, каломаш дилпазир уфтад.
Тазарви турфа мегирам ки чолок аст шохинам.
Агар бовар намедорй, рав аз суратгари Чин пурс,
Ки Монй нусха мехохад зи нуги килки мушкинам [Хафиз. X.,
183].
Не у всякого, кто начертал стихи, слова выходят впечатляющими,
А я поймаю чудесного фазана, ибо стремителен мой [ловчий| сокол.
Если не веришь этому, спроси у художника Чина:
Желанным будет для Мани написанное кончиком моего
мускусно-черного пера.
(Ви)«MaqoMU уайрат». Газель II б. 7 — «отпоен дар ма1$оми ^айратанд» («друзья-влюбленные, [находящиеся] в состоянии безразличия, оцепенения»),
У поэта — это восьмая ступень мистического познания, когда взыскующий истины впадает в состояние безразличия и готов ко всему. Хафиз, отшлифовывая один из постоянных элементов (условно обозначенный Ви), делает это филигранно.
Страдающий влюбленный, называющий себя «гариб» («странник», «скиталец») («дар дунболи дил ра^ гум кунад мискин гариб» — «взыскуя сердце, бедный скиталец теряет дорогу»), напоминая об уже известной нам молитве — мольбе на заре, надеясь на милость, говорит, обращаясь к «жестокосердной» возлюбленной: «эй, шоми гарибон, турраи табранги ту» — «о ночь скитальцев, твои косы черные, как ночь». Но тут же он противопоставляет ночи сменяющую ее зарю и молит: «дар са^арго^он ^азар кун, чун бинолад ин гариб» — «на заре остерегись, когда будет стенать скиталец». Но красавица неумолима: если даже знакомые ей влюбленные находятся в состоянии оцепенения, то уж, конечно, чужестранец останется опустошенным и несчастным («ошноён дар ма1$оми ^ай- ратанд; дур набвад гар нишинад хаставу мискин гариб» — «Друзья-влюбленные в состоянии оцепенения, ничего особенного, если станет изнуренным бедный скиталец»). И здесь привлечение образа «ма^оми ^айрат» делает уже известную деталь определенного элемента своеобразной и по-новому звучащей.
Чтобы отметить все тонкости отделки бейтов даже трех разбираемых газелей, нужно было бы комментировать каждую строку. Внимательный читатель должен самостоятельно, вдумываясь и «вчувствоваясь» в каждый бейт, проанализировать газели. Сказанного же достаточно для того, чтобы сформулировать некоторые выводы.
Выше говорилось об исключительной емкости жанра газели, особенно хафизовской. Сопоставление трех газелей дало возможность иллюстрировать эту особенность несколькими примерами. Они касались в основном художественного разнообразия внутри добровольно принятого на себя ига однообразия. Это разнообразие возрастает по мере наполнения формальных приемов содержанием. Особенно большую роль играет: а) цепь ассоциаций, свободно текущих в сознании поэта и выраженных специфическим эмоциональным наполнением каждого из элементов, и б) пафос намека, использующий полисеман- тичность слова и придающий специфический смысл каждому из элементов.
Цепь ассоциаций при дезинтегрированности бейтов связывала их «внутренним содержанием» с помощью пробуждения у читателя или слушателя эмоционального воспоминания об основных темах газели. Эту особенность отмечали многие исследователи: Р. Леско (1944) указывал: «Каждое стихотворение содержит ведущую нить, которая подчиняет смысл, любовный, мистический или вакхический, характеризующие каждый из стихов». А. Арберри (1946) констатировал, что «тема, которую вводит поэт в газель, служит словно контрапунктом», к которому тяготеют ассоциации. Развивая эту мысль, Дж. Уикенс (1952), усматривая «происходящую последующую радиацию», указывает, с каким блеском Хафиз связывает воедино, «словно в фокусе собирает пучки образов и оттенки слов, относящихся к избранной им теме» [Рипка, 262—263]. Об ассоциативности в стихах Хафиза писал и Г. Брамс (1968) [Broms].
Пафос намека составляет самое душу хафизовской газели. Это было уже давно метко выявлено Гёте и прекрасно воспроизведено им в его «Диване».
Именно в единстве формальной и содержательной стороны газели реализуется полностью хафизовская эстетика разнообразия сквозь однообразие, так соответствующая образу его лирического героя, вольнолюбивой личности, скованной условиями и условностями своего времени, отображающей их в смене противоречивых переживаний — целой эмоциональной гаммы, — но в конце концов разрывающей эти оковы для выражения своего бунта, своей протестующей правды — истины. Лирический герой Хафиза — это соловей, поющий в клетке, чье пение, прорвавшись сквозь решетку, вдохновляет нас, или (прибегая к образности, более для нас привычной) это скованный Прометей, рвущий свои цепи. Но здесь мы уже непосредственно переходим к вопросам содержания газели.
Выше уже коротко характеризовалась лирика бунта и социального протеста. У Хафиза она нашла свое наиболее глубокое, острое, впечатляющее воплощение, особенно в тех бейтах, которые несут главную идейную нагрузку и словно инкорпорированы в его «рассеянную газель» («газали пароканда» — восточный термин, означающий дезинтегрированную газель без единого сюжета, состоящую словно из отдельных, «рассеянных» бейтов). Такие строки можно назвать «раскрепощенными», ибо именно они-то, как бы вырывающиеся из контекста, высвобождающиеся из канона формального единообразия, и выражают протестующую суть газели. Примером могут служить следующие великолепные бейты, инкорпорированные в разные газели:
Биё то гул барафшонему май дар согар андозем,
Фалакро сацф бишкофему тар^и нав дарондазем. [Хафиз.
X., 185] Приди же, милая моя, мы небо рассечем И создадим для всей земли невиданный уклад.
(Перевод И. Селъвинского)
бдаме дар оламе хоке намеояд ба даст,
Оламе дигар бибояд сохту в-аз нав одаме. |Хафиз. X., 223] Да, я считаю, что пора людей переродить,
Мир надо заново создать—> иначе это ад.
(Перевод И. Селъвинского )
Имеются, однако, газели, целиком выражающие бунтарскую сущность поэзии Хафиза. Например, газель об упорстве «Бар сари онам ки гар зи даст барояд» [Хафиз. X., 97]:
Коль туда, куда стремлюсь, я направлю полет,
Так за дело я возьмусь, что тоска запоет!
Сильных мира я бегу, словно зимних ночей,
Жду от солнца одного — лучезарных щедрот.
Благородства не ищи у надменных владык:
Прежде чем откроют дверь, жизнь бесследно пройдет.
Пусть же сгинет эта жизнь, умерщвляющий яд!
Славь, певец, другую жизнь, услаждающий сот!
Пожелай, мой соловей, чтоб земля наконец Стала садом, где твой дух к нежной розе придет!
Здесь Упорство с Торжеством в давней дружбе живет:
Кто Упорство впустит в дом—-Торжество призовет.
(Перевод А. Кочеткова)
Или газель о ринде «Ман на он риндам, ки тарки шо^иду согар кунам» [Хафиз. X., 177].
Нет, я не циник, Мухтасиб,—уж это видит бог:
От девушки да от вина отречься б я не мог.
Ханжа — мне имя, если я в молитвенник взгляну,
Когда в свой розовый цветник влетает ветерок.
Сиятельного Солнца дар, как милости динар,
Отвергну я, хоть мой наряд и беден и убог.
Мой старый плащ дороже всей султанской мишуры, —
Так что же даст мне Небосвод — изменчивый игрок?
Хоть нищ—горю своим огнем! И пусть ослепну я,
Коль отраженьем божества заблещет мой зрачок.
Любовь—жемчужница на дне. Нырнул я глубоко,
Где ж выплыву? Мой океан — всего лишь погребок.
Когда любимая моя пошлет меня в огонь —
Я и не вспомню про Кавсар! (Столь сладостен мой рок.)
Я, у которого сейчас блаженство всех миров,
Польщусь ли на грядущий рай, что обещал пророк?
Не слишком доверяю я дарам седьмых небес —
До гроба верен лишь вину. Вздымайся ж, пенный рог!
Мне образ ринда, признаюсь, не очень по душе,
Но, раз вступив на этот путь, не улизну я вбок.
Полуулыбкою блеснул рисунок алых уст —
Могу ли, слушая муллу, презреть такой намек?
Высокий свод ее бровей — убежище мое,
И в нем я буду, как Маджнун, твердить любви урок.
И не прельщай меня постом во дни цветенья роз:
К вину и гурии бегу в укромный уголок.
В весеннем опьянении гони, Хафиз, святош Заклятием: «От дьявола да сохранит нас бог!»
(Перевод И. Сельвинского)
Содержание хафизовской газели, выраженное через образы любви, включает в себя множество мировоззренческих и социальных моментов. Но двусмысленность выражения, игра слов, намек позволяли понимать и толковать содержание по- разному. В медресе газели преподносили как символическое изложение основ мусульманской веры или благочестивого, ортодоксального суфизма. Широкими слоями читателей и почитателей Хафиза, народными массами они воспринимались обычно как выражение свободомыслия, как гуманистическая проповедь. Причем так воспринималась и вся газель, а иногда (подобно приведенным выше примерам) лишь отдельные, наиболее запечатлевшиеся бейты. Дезинтеграция хафизовской газели облегчала такое восприятие. Труднопонимаемые бейты как бы проходили, скользили мимо сознания. Зато навсегда запоминались двустишия, направленные против жестокосердия султанов, против ханжества и обмана духовенства, бейты, восхваляющие чистую любовь, радость жизни, верную дружбу, заботу о людях, свободу личности, призывающие к активности, несущие мечту о счастливом будущем.
Смелые, обличительные и вольнолюбивые образы, высмеивание высокопоставленных и лицемерных людей стали нормой газели. Поскольку же нормой газели стало и иносказание и намек, то все поэты, следуя этой традиции, писали газели, подражая или следуя хафизовской линии, вкладывая в слова то прямой смысл, а то используя их лишь как трафаретную оболочку порою вполне благочестивого и даже реакционного смысла.
Народ же полюбил газель хафизовского типа за ее свободолюбивое, гуманистическое содержание и за художественное совершенство. Газель, как таковая, — это прежде всего газель Хафиза.
Выше намеренно употребляется термин «хафизовская газель», «газель хафизовского типа», а не газель Хафиза. Ибо многие отмеченные художественные особенности вовсе не присущи только поэзии Хафиза, а являются общими для газелей этого типа и лишь доведены до совершенства Хафизом (тип, условно именовавшийся в литературе «суфийской газелью послемонгольского периода»).
Но в чем индивидуальное мастерство Хафиза, ставящее его выше остальных авторов газелей отмеченного типа? Ведь в превосходстве его мастерства и кроется причина того, что в народе именно Хафиз стал общепризнанным газе- леписцем (газалсаро).
Этот вопрос тем более важен, что сам Хафиз, отдавая пальму первенства в составлении газелей шейху Саади, считает себя учеником Ходжу Кирмани:
Устоди газал Саъдй пеши ^ама нас, аммо Дорад сухани З^офиз тарзи сухани Ходу.
Мастер газели Саади превыше всего, но Слова Хафиза соблюдают манеру Ходжу!
И действительно. Шибли Ну’мани, а за ним и Э. Броун приводят некоторые газели Хафиза, весьма похожие на газели его предшественника Ходжу, а также газели старшего современника Хафиза—Салмана Саваджи. Позже Халхали составил длинный список совпадений газелей Хафиза по рифме, метру и многим образам с газелями других авторов: Саади — в 17 случаях; Захир Фарьяби — 1; Ходжу Кирмани —20; Имад Факих —16; Салман Саваджи — 13; Риязи Самарканди — 1; Джалал — 5; Мир-и Кирмани — 1; Убайд Закани — 1, Сайид Азудид- дин — 1; Шамсиддин Махмуд — 1; Шейх Джунайд — 1; Джа- хан-малик Хатун — З ; Рух ул-Амин — 1; Ираки — 3;
Абдулмаджид — 2; Шахабиддин — 1; Низари — 1; Ифтихор Дамгани — 1; Атики — 1 [Хафиз. X, Пред., 28—35]. Добавим также: Камо л Худжанди — не менее 4-х случаев, в том числе известное «Дил му^ими куи ^ононасту ман ин^о гариб» (по рифме, метру и некоторым образам совпадает с приведенной выше хафизовской газелью III) .
Если некоторые из этих поэтов, в частности Имад Факих, Салман Саваджи, Камол Худжанди и другие, являются современниками Хафиза и поэтому совпадение в газелях может быть понято как взаимовлияние, то, что касается Саади и особенно Ходжу, Хафиз, бесспорно, пишет под их влиянием. Так возникла проблема взаимоотношения Ходжу и Хафиза.
Необходимо прежде всего отметить, что по нормам восточной поэтики следование образцу предшественника, доходящее до заимствования рифм, размера и образов, было узаконенной традицией, а ни в коем случае не плагиатом (как это могло пониматься в западной поэзии). Формы такого следования предшественнику, воспроизведение в видоизмененном виде его стихов были различными: цитирование отдельных бейтов (тазмин), соревнование типа «джаваб», «назира» и др.
Известный современный немецкий литератор Альфред Курелла в своей книге «Восток и Запад» («Ost und West») разбирает вопрос о назира на темы «Хамсы» Низами и счет верно отмечает, что по тому, как составляли™ назира, например, на тему «Лейли и Маджиуп», можно было легко отличить подлинного мастера от ремесленника. Ремесленник лишь подражал, более или менее искусно. Мастер соревновался. При этом он ставил себе более трудные условия, чем если бы создавал новые самостоятельные образы, как это делает обычно западный писатель. Восточный автор назира как бы наваливал на себя добавочный груз, он всячески стеснял себя необходимостью творить в жестко очерченных рамках. Победить он мог, если именно в этих рамках он психологически, художественно углублял заданный образ Лейли и Маджнуна. Прием назира как средство большей углубленности образа, максимального совершенствования, кульминации художественного мастерства применяли (не зная этого термина) и некоторые выдающиеся западные писатели, писавшие на готовые темы античной литературы, например великий Гёте, когда составил свою знаменитую «Ифигению в Тавриде». Значит, следование образцу предшественника означает для большого поэта не подражание, не признак слабости, а, напротив, признание своей творческой силы, преодолевающей дополнительные трудности, разрывающей добровольно принятые на себя, сковывающие цепи образцов чужого произведения.
Уже отмечалось, что важнейшая особенность мастерства Хафиза – разнообразие на базе однообразия. Это свойственно и другим авторам газелей, но чем талантливее поэт, тем больше проявляется его мастерство разнообразия, при скованности множеством заданных постоянных, одинаковых элементов поэзии; чем менее талантлив поэт, тем более заметно, как канонизированное однообразие заглушает разнообразие использованных элементов. Иногда же попытка разнообразия превращается в беспредметную, бессмысленную словесную игру, противоестественную вычурность, оригинальность ради оригинальничания.
Для примера сравним лишь один из указанных случаев совпадения стихов Хафиза и Ходжу Кирмани. Речь идет об одном бейте, где и идея (изменчивость судьбы) и образ (старушка-потаскуха) полностью совпадают (при единстве и рифмы). На первый взгляд кажется, что Хафиз «списал» этот бейт у Ходжу.
Ходжу:
Дил дар ин пирзани ишвагари даз^р мабанд,
К-ин арусест ки дар ацди басо домод аст.
Не привязывайся сердцем к этой кокетливой старухе вселенной.
Ибо эта невеста состоит в браке со многими женихами.
Хафиз:
Ма^у дурустии авд аз ^а^они сустни^од,
Ки ии а^уза—аруси х;азор домод аст. [Хафиз. X., 50] Не ищи верности договора в этом низконародном мире,
Ибо эта старушенция — невеста тысячи женихов.
Но стоит вдуматься в отделку одних и тех же моментов у обоих поэтов, чтобы убедиться в их существенном различии.
Ходжу смешивает дидактическую сентенцию и образную характеристику уже в первой мисра, где он сразу называет «да^р» («мир, вселенная») — «пиразани ишвагар» («кокетливая старуха»), чем делает излишней вторую мисра, которая только еще раз многословно повторяет образ «пиразаии ишвагар» — «арусест ки дар аь$ди басо домод аст». Вторая мисра звучит поэтому риторически. Она не может произвести впечатления, ибо уже известно, что «дахр» — это «старая потаскуха», и поэтому нечего влюбляться (дил мабанд) в сей мир, в жизнь.
Хафиз же разделяет эти два момента. Первая мисра — четко сформулированная дидактическая сентенция, в которой судьба именуется точно — «^а^они сустшцод» («низкопородный мир»), говорится не о любви, а о верности («ма^у дурустии азд» — «не ищи верности договора»). Вторая мисра (образная) не рационалистически, не риторически, а поэтически ярко освещает смысл первой — впечатляет именно своей неожиданностью и, повторим, образностью (а ведь в этом состоит живая сила поэзии). Образ нарисован конкретно, пластично, реалистично: мы словно видим’ безобразную, кокетничающую старуху (не просто «пирзаи», а «а^уза»), потаскуху не «многих женихов» вообще, а целой тысячи. Эта гипербола не кажется неестественной, она смягчается горькой иронией, насмешкой, незримо присутствующей во второй мисра.
Итак, нельзя не ощутить поэтического превосходства Хафиза над Ходжу. Если так же проанализировать и другие случаи совпадения, то можно прийти к выводу, который хорошо сформулировал Деххода в своей энциклопедии (в статье о о Хафизе): «Стихи Ходжу относятся к стихам Хафиза, как скульптурное изображение к живому человеку; сколь ни совершенна скульптура, но действительной жизни она передать не может».
Деххода завершает свою меткую характеристику словами о том, что почувствовать поэтическое превосходство Хафиза, его индивидуальное своеобразие могут только те, для которых язык Хафиза является родным. Здесь почтенный, увы покойный, ученый и прав и не прав.
К Хафизу как ни к кому более подходит — буквально подходит — требовательная характеристика стиха, сформулированная Э. Багрицким: «Стихотворение — это прототип человеческого тела. Каждая часть на месте, каждый орган целесообразен и несет определенную функцию. Я сказал бы, что каждая буква стиха похожа на клетку в организме, — она должна биться и пульсировать. В стихе не может быть мертвых клеток». Все это чувствует тонкий ценитель поэзии, для которого язык Хафиза является родным.
Не прав Деххода в том, будто индивидуальное мастерство Хафиза достаточно только почувствовать. Нужно его не только почувствовать, но уметь характеризовать, показать другим. К сожалению, иранские ученые, в том числе и те, которые хорошо чувствуют поэзию Хафиза, выражают свои чувства, свое восхищение ею более или менее образно и красиво, но не раскрывают особенностей ее прелести, не дают конкретных характеристик. Между тем с помощью продуманного анализа, разработанной методики изучения Хафиза некоторые из этих особенностей выявить можно. Это было бы более убедительно, чем самые образные выражения своего восхищения: читателя ведь интересует не тот, кто пишет о Хафизе, а сам Хафиз.
Но Деххода прав в том, что тонкий и художественно-воспитанный фарсиязычный читатель (конечно, далеко не всякий) часто чутьем может выявить индивидуальное своеобразие Хафиза, даже не умея сформулировать, в чем оно состоит. В этом смысле писал, и правильно писал, С. Айни: «Дил гуво^й ме- ди^ад ки ин газал аз З^офиз аст» («Сердце свидетельствует, что эта газель принадлежит Хафизу»). Конечно, это верно в том случае, если «дил дили Айнй» («сердце —. это сердце Айни») (или другого корифея литературы). Иначе неизбежны вкусовщина и субъективизм.
Али Дашти в своем исследовании о Хафизе постарался несколько более конкретно показать своеобразие Хафиза, состоящее в чудесном гранении даже отдельных слов и выражений. Исследования в этом направлении могут быть очень плодотворны, особенно если они выйдут за пределы лишь отдельных примеров и иллюстраций.
Некоторые наблюдения Али Дашти хотелось бы выразить в несколько обобщенной форме.
Хафиз в употреблении слов-образов исключительно тактичен; он говорит тихим голосом, избегает крика. Вспомним: Лессинг считал, что крик в скульптуре антиэстетичен, искажает лицо, но в поэзии крик, вопль может быть передан без нарушения художественности. Хафиз в этом отношении индивидуален: он любит полутоны, не вопль, а стон, не яростные восклицания, а тихие призывы, легкий вскрик боли или изумления, не грубый намек, а тонкий полунамек. Отсюда и особая музыкальность стихов Хафиза.
Все это чувствует ценитель поэзии, для которого язык Хафиза является родным. Объяснить, определить это более
или менее точными формулами и выкладками – задача дальнейшего исследования.
Выше характеристика своеобразия Хафиза, далеко не полная, ограничивается преимущественно формой его газелей, а в самой форме лишь анализом отдельных элементов.
Но ведь главное в творчестве любого большого поэта — это выражаемое в мастерской форме содержание. Из-за таких особенностей Хафиза, как дезинтеграция газели ишафос намека», следовало, как уже отмечалось, что каждое поколение и каждая группа читателей находили в Хафизе то, что было созвучно ей: благочестивый мистик — свое, влюбленный юноша — свое. А поскольку в газели мотивы любви, полные иносказаний, обнимали все стороны человеческой жизни в самом широком масштабе, то можно было и гадать на Хафизе, находя какие-то, пусть смутные, но удивительные совпадения с любым случаем жизни.
Однако поскольку для литературы имеет решающее значение не различие вкусов, а то, как воспринимали Хафиза передовые люди, то в содержании газелей Хафиза, естественно, на первый план выступает его свободомыслие. По-разному понимаемое, именно это свободомыслие привлекало к поэзии Хафиза сердце народа.
Для того времени, когда творил Хафиз, это свободомыслие не могло не восприниматься иначе, чем в связи с идеологией народных движений. Перенесемся в то далекое время, вспомним, чем была в его эпоху народная идеология, не обладавшая такой политической резкостью и отчетливостью, как впоследствии, в эпоху буржуазных и еще позже — пролетарских революций. Нам станет тогда ясным, что критика чиновного надзирателя за нравственностью — «мухтасиба» воспринималась как критика правителя. Разоблачение лицемерных богословов и суфийских проповедников было весьма актуальной формой борьбы с реакционным духовенством, жалобы на «время» — обличение жестокостей феодальной реакции, восхваление загородных развалин, мест попойки и веселья — моральной поддержкой тайных союзов оппозиционных городских элементов, пафос намека — вынужденным в тех условиях эзоповым языком. Если мысленно вжиться в эпоху Хафиза, то мы вместе с его тогдашним читателем сумеем услышать в его газелях не только отвлеченные философские мотивы, но часто живой отклик на актуальные события, своеобразное выражение народной идеологии того времени. На эту именно сторону творчества Хафиза обращали свое внимание в последнее время С. Айни и многие ученые, в том числе замечательный иранский поэт Бахар.
Изучение творчества Хафиза в последнее время выявило также, что иные его газели были полны таких явных политических намеков патриотического характера, которые в свое время звучали весьма злободневно. Например, известная газель, начинающаяся бейтом:
Дам тюрчанке из Шираза Самарканд, а если надо —
Бухару! В ответ индийской жажду родинки и взгляда.
(Перевод К. Липскерова)
Историческая основа связанной с этой газелью легенды помогает правдоподобному ее осмыслению. Хафиз, иранский патриот, не мог примириться с захватом его родного города и со зверством, проявленным при этом тюрко-монгольским завоевателем Тимуром. Это произошло на склоне лет поэта. Его любовное стихотворение содержит высказанный вскользь, но достаточно явный намек на набеги тюрко-монгольских кочевников и противопоставление тюрку-грабителю из Самарканда (т. е. Тимуру) красавицы тюрчанки из родного Шираза:
Фигон з-он лулиёни шухи ширинкори шазуэошуб,
Чунон бурданд сабр аз дли, ки туркон хони ягморо [Хафиз. X., 3] Из сердец умчал терпенье — так с добычей мчатся тюрки,—
Рой причудниц — тот, с которым больше нет ширазцам сладу.
Все остальное в газели достойно обрамляет эти главные, «раскрепощенные строки» протеста. Такая политически заостренная фронда, выраженная в форме любовной газели, вполне отвечала и вкусам и пониманию тогдашнего читателя.
Порою враги поэта вернее судят о нем, чем некоторые его почитатели, особенно те, которые из разных соображений, например ортодоксально-религиозных, хотят изобразить поэта смиренным мусульманином. В истории персидско-таджикской культуры это случалось не раз. Враги Ибн Сины верно подметили в этом великом мыслителе атеистические черты, а многие почитатели не замечали их.
О свободомыслии Хафиза раньше всех заговорили его современники — обскуранты. Разгадывали они и его эзопов язык. Это нашло свое отражение и в конфликте с Шахом Шуджа. То ли из-за почитания Хафиза, то ли из-за коварного плана «обезвредить» его колоссальное воздействие духовенство, начиная с мактабов, не уставало внедрять представление о Хафизе как о богобоязненном, правоверном мистике. «Лисан ул- гайб» трактовалось отнюдь не как эзопов язык вольнодумца, а как символический язык благочестивого суфия. Это — клевета на Хафиза. О том, что это так, свидетельствуют нападки на него врагов, не прекращавшиеся и после смерти поэта. Так, например, в книге «Латифаи гайбия» Шаха Махмуда Да- раби (XVII в.) рассказывается, что духовенство поначалу отказалось хоронить Хафиза на мусульманском кладбище, а далее излагаются три основных обвинения, которые предъявлялись Хафизу (автор опровергает их): а) некоторые бейты подобны муамма (шараде), понять их смысл невозможно (видимо, это считалось намеренным завуалированном мыслей); б) некоторые бейты настолько натуралистичны и антирелигиозны, что их никак нельзя истолковать как аллегорические; в) газели выдержаны в суннитском духе, что неприемлемо для шиитских богословов.
Можно ли возражать против этих «обвинений»? Вероятно, условия времени были настолько тяжелы, что ради высказывания многих «крамольных мыслей» Хафизу приходилось не только прибегать к эзопову языку, но и намеренно запутывать своих врагов. Вероятно, действительно многие бейты Хафиза (причем не только натуралистические) не поддаются никаким аллегорическим комментариям, а выражают затаенные его думы; что касается суннизма или шиизма, то и тут, видимо, поэт основательно запутал своих противников, поскольку у него можно найти стихи по форме и суннитские и шиитские, а ему это разноречие в высшей степени было неинтересно, о чем он говорил сам, жалуясь на «1$улуфши Мадраса» («болтовню в медресе»), уверяя, что истинная вера одинакова—«чй мас- диду чи куништ» («мечеть ли или синагога»).
Спустя много веков после смерти великого поэта мы не нанесем ему ущерба, если признаем: да, перед лицом духовенства, особенно реакционного, он виновен.
Однако перед лицом народа, вдохновившего его на высокую поэзию, он не только не виновен, но и предстает в еще более благородном облике великого вольнодумца.
Повторяем, разные круги передовых почитателей воспринимают разные стороны его вольнодумства: для одних — он певец красоты жизни, эпикуреец, для других — великий гуманист, врачеватель человеческих сердец, для третьих — ниспровергатель духовного рабства, для четвертых — эстетический созерцатель красоты, для пятых — скрытый проповедник идей светлого будущего человечества и т. д., но для всех — вольнодумец, мастер вольного слова, выразитель идеи свободы человеческой личности, певец любви во всех ее оттенках и смыслах. В этом главная привлекательность газелей Хафиза, которая лишь возрастает от того, что глубокое содержание поэт должен был выразить, преодолевая и вынужденные препоны религиозной цензуры и добровольно принятый на себя канон однообразия, присущего классической поэзии. Какой исполинской мощью нужно было обладать поэту, чтобы преодолеть это все и суметь найти свои слова, свои звуки для выражения высоких мыслей и чувств, так глубоко войти в сердца многих поколений.
Как же обстоит с суфизмом Хафиза? Разве не суфийская идеология — специфика газелей Хафиза? Ведь внешне это цменно так.
Характерно, что восточные авторы, начиная, например, с Джами и кончая Деххода, всячески заверяют, что Хафиз был в полном смысле слова сторонником и-проповедником суфизма. Но, утверждая это, авторы, противореча сами себе, вынуждены признать, что неизвестно, какого суфийского тариката Хафиз придерживался, кто был признан им шейхом, муршидом. А ведь для суфия было обязательным по крайней мере выполнение этих требований: определить свой тарикат, избрать себе шейха или самому стать таковым.
Джами в «Нафа^от ул-унс» («Дуновения человечности») пишет, что неизвестно, кто был шейхом для Хафиза. Деххода также вынужден заявить: «Тарикат ва номи муршидихеш пушида дошт» («Он скрывал признанные им тарикат и муршида»). Деххода близок к истине, когда пишет: «Тари^ати З^офиз ^ам- чун тарш$ати суфиёни аср набуд ва аз зу^ду риё ва муриду xoHaijo^ безор буд» («Тарикат Хафиза не был подобен тарикату других суфиев того времени, и ему были противны аскетизм, лицемерие, послушничество мюрида и часовни»). К сожалению, покойный ученый не договорил до конца. Мистицизм Хафиза несомненен, но все дело в том, что в его время мистицизм не обязательно имел форму официального суфизма. Это был тот оппозиционный мистицизм, который свойствен многим народ- ным движениям средневековья как на Западе, так и на Востоке. Таков был мистицизм шейхидов-сарбадаров. Таким был и мистицизм хуруфитов. Наконец, известен мистицизм, который условно можно назвать поэтическим, который был принят, например, такими предшественниками Хафиза, как Санаи, Низами. Независимо от того, примыкал ли подобный «поэтический мистицизм» к определенным суфийским тарикатам или нет, он, бесспорно, обладал большей свободой высказываний, меньшей стесненностью суфийским догматизмом.
Мистицизм Хафиза и был мистицизмом вольной поэтической мысли, и бессмысленно (как это иногда и безуспешно делали) искать, кто был его шейхом. Его наставником-муршидом не был никакой реальный суфийский шейх, и его собственная вольнолюбивая мистическая мысль не связана ни с какой определенной суфийской концепцией и тарикатом. Не~на это ли намекает сам Хафиз, когда заявляет:] «Бандаи пири хароботам, ни лутфаш доим аст».
[Хафиз. X., 13] «Я послушник старца [шейха] развалин,
чья прелесть неизменна».
«Харобот» («развалины») — это те самые загородные тайные питейные заведения, которые служили местом сборища для «риндов», бунтующих городских слоев, питавших оппозиционносуфийскую идеологию. Из каждой системы Хафиз брал и сочетал, часто противоречиво, то, что соответствовало его поэтическому восприятию мира и жизни. Мир он воспринимал во всем богатстве красок и человеческих эмоций, во всем объеме земных радостей и страданий, но не ограничивался этим. Он искал во всем внутренний смысл, он находил этот смысл в тайной связи со сверхъестественным, с божеством. Отсюда и его пантеистические прозрения, и обожествление совершенного человека как носителя и выразителя этих мистических связей. Мистицизм Хафиза — это поэтическое созерцание и прозрение, которое обожествляет и любовь, и красоту, и дух человеческий, это сверхъестественный культ человека. Такой подход был враждебен по самой своей сути религиозной покорности, фатализму и церковной лжи. Нелепо искать у Хафиза стройпости философской системы, но его мистический синкретизм — это не догматическая мешанина схоласта, а многогранное свободомыслие поэта. Поэтому во многих его бейтах мы можем встретить противоречивые высказывания, являющиеся вовсе не приспособлением к духовной цензуре, а выражением переменчивого настроения поэта. Но над этим противоречивым разнообразием стоит страстное исповедание культа вольного человека как высшее достижение, как апогей иранского Ренессанса.
Подобный мистицизм полностью отвечал идеологии народных движений XIV в., и, несмотря на идеалистическо-религиозный характер, он отвечал духу активности человеческой личности; это был мистицизм не смирения, а борьбы, не унижения и самоуничижения перед божеством, а возвышения человеческой личности до божества.
Отметим, что Маркс в своих тезисах о Фейербахе указывал, что некоторые идеалистические системы (до формирования пролетарской материалистической идеологии) развивали положение об активности человеческой личности. Вот почему хотя в свое время любая форма мистицизма на средневековом Востоке именовалась суфизмом, однако, учитывая своеобразие ха- физовского идеалистического мировоззрения, целесообразно называть его воззрения не общим термином «суфизм», скрадывающим глубокие различия направлений мистицизма, а более точным — «оппозиционный поэтический идеализм».
* * *
Выше для выяснения некоторых художественных особенностей был применен формальный анализ. Нам представляется, что подобный анализ путем сопоставления отдельных элементов стиха дает возможность четче установить и формулировать своеобразие художественного мастерства. Однако формальный анализ нельзя считать ключом к познанию поэта, ибо разъять красоту невозможно. Формальный анализ стихов — лишь один из путей к их познанию, лишь одно из вспомогательных средств. Только синтетическое восприятие стихотворения — в данном случае газели — в единстве формы (не расчлененной анализом) и содержания, в единстве осмысления того, как звучало стихотворение в свое время, в конкретных исторических условиях, и как оно «слышится» сейчас — только такое восприятие стиха дает возможность правильно познать и оценить поэта.
Следовательно, и при формальном анализе задача состоит не в том, чтобы свести газель к определенным одинаковым элементам, а в том, чтобы, выявив эти общие элементы, суметь определить, в чем же состоит неповторимость их выражения у поэта. Очень важно, используя формальный анализ как вспомогательное средство, обращаться к целостному, синтетическому рассмотрению стиха. Вот почему и выше, при характеристике газелей I, II, III, все время подчеркивались средства «скрепления» бейтов в единую газель, целостность, законченность газели внутри самой себя. В заключение обратимся к целостному рассмотрению еще трех других газелей.
Газель 1а
Расид мужда, ни омад баз^ору сабза дамид,
Вазифа гар бирасад, масрифаш гуласту набид.
Сафири мурр баромад — бати шароб ку^ост?
ФИРОН фитод ба булбул — ницоби гул кй кашид?
Зи меваз^ои би^иштй чй завц дарьёбад Хар он ки себи занахдони шоз^иде нагазид?
Макун зи русса шикоят, ки дар тарной адаб Ба ропате нарасид он ки заз^мате накашид.
Зи руи соции маз^ваш гуле бичин имруз,
Ки гирди орази бустон хати бунафша дамид.
Чунон карашмаи со^й дилам зи даст бибурд,
Ки бо касе дигарам нест барги гуфту шунид Ман ин муравдаи рангин чу гул бихо^ам сухт,
Ки пири бодафурушаш ба ^уръае нахарид.
Баз^ор мегузарад, додгустаро, дарьёб,
Ки рафт мавсиму ^офиз з^ануз май начашид. [Хафиз. X., 105] Весть пришла о том, что весна наступила и зеленеет [кругом]. Если хватит средств, расходуй их на цветы и вино!
Голос [певчих] птиц раздался, а где же горлышко [бутыли] с вином? Горе свалилось на соловья: кто совлек покрывало с розы?
Разве полакомится фруктами райских [дерев] Тот, кто не испытал [вкуса] подбородка красавицы.
К чему жаловаться на грусть, разве не [гласит] мудрость:
«Покоя не познает тот, кто не перенес трудностей».
Нынче с ланит луноподобного кравчего можно срывать цветы: Ведь вокруг цветника [его] лица растут рядком фиалки. Очарование кравчего похитило сердце мое,
Так что ни с кем другим нет нужды [мне] и разговаривать.
Эти отрепья [дервишские] разных цветов я сожгу,
Ведь старец-винопродавец и каплю за них не даст.
Весна пройдет, о всемилостивый, заметь,
Что прошла пора, а Хафиз и не дотронулся до вина.
О приведенной газели можно сказать: это типичная хафи- зовская газель с ее сильными и слабыми сторонами,
Чарующи звуки музыкальных бейтов, чотко членимых Цезурой внутри каждой мисра. Ласкающие слух знакомые образы во всех без исключения бейтах (их количество, кстати, в разных вариантах разное), вследствие чего газель легко воспринимается на слух и не нуждается в комментариях. Общий мажорный настрой газели вызывает отклик в сердцах слушателей. Все это позволяет слушателю легко воспринять и благородную назидательность, выраженную к тому же в форме известной народной поговорки: «ба ропате пара- сид он ки за^мате накашид» — «покоя не познает тот, кто не перенес трудностей», и хорошо известные вольнолюбивые мысли: «зи мева^ои би^иштй чй зав1$ дарьёбад касе, ки себи занахдони шо^иде нагазид». Привлекает остроумная игра слов («мург» — «птица», «бат» — «утка») в бейте: «Сафири мург баромад — бати шароб кучост» — «Голос птички раздался, а где уткоподобная бутылка вина?» Для тех, кто толкует Хафиза суфийски, также раскрывается возможность толковать любой бейт в мистическом смысле, ибо печать иносказания лежит на всей газели, а символическое значение всех образов давно разработано и широко известно. Газель одинаково согласуется с настроениями и кейфа и неутомимого суфийского созерцания.
И в этом слабость газели — налет шаблонности и однообразия. Не странно, что в разных вариантах отсутствуют многие бейты, а наличные по-разному расположены. Это не нарушает цельности газели ни по рифме, ни по метру, ни по единству настроения. Обрамление газели с помощью матла и макта также нисколько не пострадает от того, что в разных вариантах разные макта. На самом деле матла звучит так:
Расид мужда, ки омад ба^ору сабза дамид,
Вазифа гар бирасад, масрифаш гуласту набид.
Она одинаково удобно образует окаймляющее кольцо и с макта:
Шароб нуш куну ^ами зар ба ^офиз де^,
Ки додша^ зи карам ^урми суфиён бахшид.
Пей вино, а Хафизу подай золотую чашу,
Ибо падишах по милости простил прегрешения суфиев. . .
и с макта другого, приведенного здесь варианта газели:
Ба^ор мегузарад, додгустаро, дарьёб,
Ки рафт мавсиму >£офиз ^ануз май начашид. ‘
Утверждения о том, что именно бейты, отсутствующие в некоторых вариантах, слабее наличных, выражают не объективную картину, а лишь вкусы отдельных лиц.
Значит, прелесть этой газели в целом не в ее своеобразии, отличающем ее от других газелей, а, напротив, в тех
общих чертах, которые делают все газели такого, хафизовского типа привлекательными. Того ценителя поэзии, который ищет индивидуального своеобразия и несхожести, эта газель не приведет в восторг.
Газель На Хафиза интересна тем, что ее можно сопоставить по крайней мере еще с шестью газелями других авторов, написанными теми же рифмами и на те же мотивы [Хафиз. X., 30].
Ходжу:
Машав ба мулки Сулаймон ва моли Корун шод,
Ки мулку мол бувад дар рая^и ^щш$ат бод.
Не радуйся царству Сулеймана и богатству Каруна,
Ибо на пути справедливости и царство и богатство
[развеются в прах] ветром.
Имад Факих:
Хушо ^авои Мусаллову оби Рукнобод,
Ки ин муфаррахи ^ону в-ин муцаввии дил бод.
Как приятен воздух Мусаллы и вода Рукнабада.
Ибо тот [воздух] оживляет душу, а та [вода] укрепляет
сердце.
Убайд Закани:
Насими боди Мусаллову оби Рукнобод Рарибро ватани хеш мебарад аз ёд.
Дуновение ветра Мусаллы и воды Рукнабада
[Заставят] странника [пришельца] забыть о своей родине.
Джалал:
Хазор чони азизам фидои дони ту бод,
Чу шаманест ки аз дустон надорй ёд.
Тысячу жизней дорогих — отдам за душу твою,
[Но] словно шаман ты, что не помнит друзей.
Ходжу (другая газель):
Ба буи зулфи ту додам дилшикаста ба бод,
Биё ки ^они азизам фидои ^они ту бод.
Разбитое сердце мое воспрянет от аромата твоих кудрей, Приди, ибо жизнь свою отдам за душу твою.
Сайид Азудиддин:
Гарат ба хоки диёрам гузар кунй, эй бод,
Зи оби чашми ману оташи дилам кун ёд.
Если ты пройдешься по земле моего края, о ветер, Вспомни о влаге глаз моих и пламени сердца моего!
Уже по этим матла можно более или монео верно догадаться о том, как развивается газель (в частности, обратить внимание на ученое, философское начало последней газели Азудиддина, с остроумным перечислением всех «четырех элементов»: хок, бод, об, оташ — земля, воздух, вода, огонь).
Матла Хафиза сразу выдает его: ex linguae leonem («по когтям узнают льва»).
Хафиз, употребляя известное выражение, которое можно сравнить с немецкой революционной формулой, высказанной через полутысячелетие В. Либкнехтом: «trotz alledem» («вопреки всему»), —«^ар чи бодо бод!» («будь что будет!»), уже введенное в поэзию Рудаки и Хайямом, смело и твердо бросает в лицо обскурантам:
Задем бар сафи риндону %арчй бодо бод!
Встали мы в ряды риндов, и будь что будет!
Начав читать эту газель, нельзя не прочитать ее до конца, настолько она захватывает всем своим содержанием:
Шаробу айши низ^он чист? Кори бе буньёд!
Задем бар сафи риндону з^арчй бодо бод!
Гире^ зи дил бикушо, в-аз сипез^р ёд макун,
Ки фикри з^еч му^андис чунин гирез$, накушод.
3-ин ин^илоби замона а^аб мадор, ки чарх
Аз ин фасона з^азорон з^азор дорад ёд
Ь^адаз, ба шарти адаб гир з-он ки таркибаш Зи косаи сари ^амшеду Бауман асту Цубод.
Кй огаз^аст ки Цовусу Кай ку^о рафтанд?
Кй воцифаст ки чун рафт тахти ^ам барбод?
Зи з^асрати лаби Ширин з^ануз мебинам,
Ки лола медамад аз хуни дидаи Фарз^од
Магар ки лола бидонист бевафои дазуэ,
Ки то бизоду бшпуду ^оми май зи каф нанз^од.
Биё биё, ки замоне зи май хароб шавем,
Магар расем ба ган^е дар ин харобобод?
Намеди^анд и^озат маро ба сайру сафар Насими боди Мусаллову оби Рукнобод
Кадаз^ магир чу ^офиз, магар ба нолаи чанг,
Ки бастаанд бар абрешими тараб дили шод. [Хафиз. X., 88] «Недостойно, схоронившись, пить вино»,—мне говорят.
Будь что будет, раз мы — ринды, сядем вместе в тесный ряд!
Не распутать небу узел бедствий; даже звездочеты
Тщатся столько лет напрасно.. . и распутают навряд!
Судьбы смертных так неверны… Но ведь прошлые столетья
Сотни, тысячи подобных сказов в памяти хранят.
Кубок глиняный с почтеньем надо подымать и вспомни:
Глиной стали Джам великий, и Бахман, и Кай-Кубад.
Где Кавус? Где троны Кайев? Прахом славу их развеяв,
Плачет только вихрь пустыни средь разрушенных палат.
Где уста Ширин прекрасной? Только пышные тюльпаны Вырастают из кровавых, жгучих слез твоих, Фархад!
Лишь тюльпан постиг превратность мира, он не выпускает Из ладоней, с дня рожденья, чашу истинных услад.
В погребок мы заберемся, все сюда, мы здесь напьемся:
Может, средь развалин этих обнаружим дивный клад.
Я пустился бы далеко.. . Да меня не отпускают Мусаллы моей прохлада, сладкоструйный Рукнабад.
Пей, Хафизу подражая! Пей вино под звуки чанга,
Пусть рыдающие струны дух живой возвеселят!
(Перевод В. Державина)
Можно провести формальный анализ по элементам, сопоставить их с другими газелями — мы обнаружим и много повторяющегося и еще больше оригинального, неповторимого; можно отметить такие присущие Хафизу моменты, как пристрастие к древнеиранским, немусульманским образам (Джамшед, Бахман, Кай-Кубад, Фархад, Ширин). Но не в этом суть газели, которая сама по себе воспринимается в ее целостности, а не расчлененности. Нас поражают в ней не фаталистические нотки (все проходит в мире), а мелодия мужества и надежды («магар расем ба ган^е дар ин харобобод» — «может, достигнем клада в этих развалинах»), штурмование царей земных (рушатся троны Кай-Кубада и Бахмана) и самого неба («аз сипехр ёд макун» — «не вспоминай про небосвод»). При целостном, синтетическом восприятии газели мы обнаружим ее бесчисленные художественные тонкости и детали.
Можно представить, как пела эту газель где-нибудь в тайном кабачке среди загородных развалин группа мастеровых- повстанцев, собравшихся перед открытым выступлением:
Шаробу айши низ^он чист? Кори бебуыь§д!
Задам бар сафи риндону, хар чй бодо боД!
«Раз мы ринды, будь что будет! . .»
Этот гимн мужеству и сейчас нельзя читать без волнения: вот это — газель Хафиза, не просто хафизовская газель, а неповторимое произведение бессмертного поэта:
И наконец, газель Ша — гимн верной дружбе, которую приведем без всяких сопоставлений и формального анализа, так как все предыдущее изложение должно подготовить читателя к самостоятельному синтетическому восприятию произведения с последующим обнаружением в нем и красоты противопоставлений, и пафоса полунамеков, и выразительной силы ясного прямого слова, и созвучия газели своему времени и всем эпохам.
Вот эта газель, написанная сильными, краткосложными и широкозвучными строками, общедоступным, почти разговорным рамалем:
Рузи васли дустдорон ёд бод,
Ёд бод он рузгорон ёд бод!
Ин замон дар нас вафодорй намонд,
3-он вафодорону ёрон ёд бод!
Гарчй ёрон фориганд аз ёди ман,
Аз ман эшонро з^азорон ёд бод!
Ман ки дар тадбири гам бечораам,
Чораи он гамгусорон ёд бод!
Мубтало гаштам дар ин доми бало,
Кушиши он х^ацгузорон ёд бод!
Гарчй сад рудаст дар чашмам мудом Зандаруди богкорон ёд бод!
Рози ^офиз баъд аз ин ногуфта без^,,
Эй дарег, аз роздорон ёд бод! [Хафиз. X., 89, вариант 4] День отрадных встреч с друзьями вспоминай!
Все, что было теми днями, вспоминай!
Ныне верных не встречается друзей —
Прежних с верными сердцами, вспоминай!
Всех друзей, не ожидая, чтоб они Вспоминали тебя сами, — вспоминай!
О душа моя, в тенетах тяжких бед Всех друзей ты с их скорбями вспоминай!
И, томясь в сетях настигнувшего зла,
Ты их правды сыновьями вспоминай!
И когда польются слезы в сто ручьев,
Зандеруд с его ручьями вспоминай!
Тайн своих, Хафиз, не выдавай! И друзей,
Их скрывавших за замками, вспоминай!
(Перевод К. Липскерова)
И эта газель представляет собою жемчужину в творчестве Хафиза.
Нельзя сказать, что все без исключения газели поэта были такими, потому мы и называем многие из них лишь хафизовскими газелями, без подчеркивания их авторского своеобразия. Но, как правильно отмечает Али Дашти, ведь не сам Хафиз составлял свой диван (уже не говоря о том, что много бейтов и целых газелей в его диван вписали переписчики). Может быть, он и не включил бы в свой сборник стихи, написанные наспех или в менее зрелые годы (иногда даже моменты) своего творчества. Существенно то, что десятки газелей являются жемчужинами, неповторимыми произведениями поэзии. Узнать их можно лишь при синтетическом их восприятии. Они отмечены не только формальным мастерством «разнообразия сквозь однообразие», не только многими другими чертами, свойственными Хафизу, но главное — чудесным единством актуальности их для своего времени и непреходящей прелести во все времена. Хафиз сам неоднократно (хотя довольно сдержанно и скромно) давал высокую оценку своим стихам, подчеркивая (как и в ответе Шаху Шуджа) их всенародное признание. Но он мог бы с полным правом сказать о себе словами Уитмена:
Я лучше, чем я думал,
Я больше, чем я думал. . .
ибо прелесть свою его стихи сохраняют не только для своего народа, но и для всех народов всех времен.
Тут мы и переходим к вопросу о Хафизе как о поэте мировом.
Б
С конца XVIII в. Хафиз стал известен западному читателю по переводам на европейские языки. С начала же XIX в., особенно благодаря «Хафиз-наме» в «Западно-Восточном Диване» Гёте, Хафиз прочно вошел в мировую литературу и снискал мировое признание.
Не переводам обязан Хафиз этим признанием, а содержанию и мастерству своих газелей, которые с помощью переводов доходили до сознания читателя.
Что поразило европейского читателя в творчестве Хафиза?
Прежде всего та емкость жанра газели, которая отмечалась выше, богатство ее лирических оттенков, новизна ее формы и художественных особенностей. Все, что привлекало в этом жанре, связывалось прежде всего с именем Хафиза. Позже европейский читатель знакомился с газелями и других поэтов, продолжая испытывать эстетическое наслаждение от образной системы, в том числе и от многочисленных «клише» газели, ее редифа, монорифмы и различных постоянных элементов (вспомним благожелательную встречу боденштетов- ских переводов — вариаций талантливого, но вовсе не самого выдающегося азербайджанского поэта Мирза Шафи). Однако радость первого знакомства с газелью, восторженность первой встречи были тесно связаны с Хафизом и ассоциировали все лучшее, что воспринималось в восточной газели, именно с ним.
С течением времени признание Хафиза приобретало все более глубокие и прочные основания, что лучше всего выразил Гёте. Он уловил в поэзии Хафиза пафос намека, иносказания, дающий безграничные возможности для выражения смелой, вольной мысли. В стихотворении «Мистический язык», название которого является переводом «Лисан ул-гайб», Гёте правильно толкует мистическую символику но как выражение благочестив ости, а благости, гуманистического благородства. Гёте разгадал, что главное в поэзии Хафиза — это изобличение обскурантизма, античеловеческих пороков сильных мира сего и духовенства: лицемерия, жестокости, деспотизма, — и восхваление человеческой личности, ее свободы, прежде всего духовной, ее вольнодумства и любви к земной жизни и красоте.
Таким и вошел Хафиз в сознание прогрессивного западного читателя.
В этом смысле представляет интерес отзыв одного из создателей эстетики Нового времени, Розенкранца (середина XIX в.), автора работы о всеобщей литературе.
«Мухаммад Шамсиддин, т. е. „солнце веры44, с прозвищем Хафиз, т. е. „хранитель44,—именно Корана, который он целиком знал наизусть,— родился в Ширазе, примыкал к суфизму и был столь замечательным учителем, что получил наименование „Лисан ул-Гайб“ („мистический язык44). Всю эпоху правления Музаффарида ом прожил в качестве панегириста последнего, пользовался большой милостью при дворе и умер в 1389 г. в Мусалле, предместье Шираза, расположенном на цветущих берегах воспетого многими поэтами Рукнабада. Духовенство пыталось отказать ему в церковном погребении, но его могила продолжает и поныне быть местом священного паломничества. Хафиз написал диван, содержащий прекраснейшие, гуманнейшие лирические стихи персидской поэзии, совершенно исключительные по эллинскому богатству художественного воображения. Хафиза нелегко постигнуть. Он столь же образен и живописен, как Аттар, искренен, как Джалалиддин, прелестен, как Саади, мечтателен, как Амир Хус- роу, но также столько же сатиричен, как Омар Хайям. Восторженный певец красоты природы, вдохновенный любовник, глубокий почитатель великого Аллаха, он вместе с тем столь радостно прославляет вино и чувственные наслаждения, что его поклонники полагали возможным спасти эти элементы его поэзии лишь тем, что все его песни о вине и поцелуях рассматривались как аллегорическое выражение отношения человека к богу, подобно тем поэтическим феноменам, которые мы находим в „Гитаговинде44 и „Шир хаширим44 („Песнь песней44). И действительно, столь глубоко образованному, благородному человеку, как Хафиз, ничего не было более чуждо, чем грубый сенсуализм, но еще более далек был он от трансцендентности и безвкусицы тех, кто хотел бы видеть в изображении чувственных удовольствий только символ мистического процесса. Хафиз был действительно верующим, который в осознанном единении с богом чувствовал себя свободным от всех ограничительных преград. Его мощный дух, преданный суфизму, противился позитивным ограничениям церковной ортодоксии. Его выступления против буквоедства, ханжества, поповщины, деспотии носили столь острый характер, что он, по этой своей негативной деятельности, часто кажется фривольным. У индийского поэта Бхартрихари мы нашли те же образ и направление мысли, но у Хафиза они пропитаны кровью сердца и при всей своей горечи, так как он был великим поэтом, отличаются бесконечной мягкостью. При всей решительности его полемики в ней нельзя найти ни малейших следов эгоистической ненависти, что делало, естественно, ее еще более уничтожающей. Хафиз, с другой стороны, действительно красноречивый глашатай любви и вина, по сравнению со страстностью и бурной жизнерадостностью которого
AtiaKpeOHt кажемся вялым, слишком умеренным. Хафиз признает, что вино и поцелуй также божественны (т. е. божественного происхождения). И это для него не красное словцо, он действительно убежден в этом. Как в старинной персидской поэме „Вамик и Азра“ Азра, приходя на север, преобразует всю природу, и лед начинает таять, пробиваются травы, распускаются почки на деревьях, расцветают сады, так и поэзия Хафиза овевает нас благодатным ароматом весны, который смывает с наших сердец струпья филистерства и предрассудков. Не в легкомысленной мистике, а в мистической фривольности сущность его легких, прелестных, глубоко прочувствованных стихов. Фривольность в том смысле, что он оторвался от всего позитивного, но мистической потому, что он лишь в абсолютном единении с богом, в уничтожении всякого грубого эгоизма признает наслаждение истинной действительностью и свободой. Так как из всех известных религий ислам в наибольшей мере признает веления природы, то он отнюдь не противоречит себе, допуская наслаждение ею. Он только кой-где разъясняет, что же именно Мухаммад понимал под радостями рая. Считать Хафиза апологетом чистого материализма или же религиозным реформатором потому лишь, что он нападал на мнимую религиозность и попов, значило бьт умалить его величие, которое состоит в восторженном обожествлении человеческой свободы и довольствуется само собой» .
Новый читатель советской эпохи, прежде всего таджикский читатель, развил подобное понимание Хафиза. Наибольшую роль в этом сыграл Садриддин Айни с его подходом к классикам таджикско-персидской поэзии не как к иконам, а как к живым. Но при таком подходе раскрылось, что в газелях Хафиза кроме вольнолюбивого духа, свойственного им в целом, встречаются порою такие жемчужины-бейты, которые содержат самые сокровенные прозрения поэта, когда он не только намного опережает свой век, но и поднимается выше своей личной, человеческой ограниченности.
В этих бейтах как бы заключен заряд огромной силы, ибо и обличение у Хафиза, и воспевание вольного р и н д а, и мечты о будущем достигают огромных высот обобщения.
В свое время Э. Броун, проводя сопоставление Хафиза с Данте (в пользу первого), считал, что достоинство газелей Хафиза состоит в том, что они совершенно безразличны к злобе дня, что они, можно сказать, рассматривают все sub specie aeternitatis (под знаком вечности) и при этом — с мистических позиций. Это неверно. Хафиз, как мы видели, вовсе не был отрешен от современности. Напротив, актуальность свойственна его газелям в гораздо большей мере, чем это предполагали. Дело лишь в том, что он не снижался до повседневных мелочей, деталей, а глубоко обобщал факты и события, вплоть до наиболее универсальных, даже символических образов, причем обобщал с позиций общечеловеческих судеб. Это и сделало его стихи вечными, подобно стихам всех гениальных поэтов — Шекспира, Гёте, Пушкина. Символы Хафиза — не отвлечение от действительности, а великое обобщение действительности, ее смысла, ее правды. Это особенно ярко проявляется в его сокровенных бейтах, которые были поэтому названы в другом месте «раскрепощенными строками», ибо они вырываются из контекста газели, в которой запрятаны, как (употребляя выражение поэтессы Зебуннисо) «чуп буи гул дар барги гул» («словно аромат розы — в лепестке розы»).
Это — не модернизация Хафиза, он в ней не нуждается, ибо на самом деле он вошел в мировую литературу как живой, страстный поэт, откликающийся на все то, что продолжает и сегодня волновать человечество. Мистическая символика Хафиза воспринимается современным читателем как величественное поэтическое обобщение, как символика образная, а вовсе не религиозная.
Конечно, современный читатель не может не почувствовать известную архаичность поэтики Хафиза, не может не ощущать, что нас отделяют века. Но именно сознание того, что выдающиеся общечеловеческие образы и мысли, порывы души этого поэта суть явление XIV в., мрачных средних веков, лишь придают еще большее обаяние его стихам, его облику, создают тот «пафос расстояния», который делает (несмотря на архаичность) еще более впечатляющими для нас произведения античных писателей или великих гуманистов Возрождения.
В наибольшей мере — не только по внешней аналогии, но и по существу — подходит Хафизу сближение его именно с поэтами Возрождения. Не только из-за идеи красоты и любви, пронизывающих его стихи, не только из-за формы газели, перекликающейся с сонетами, но и прежде всего из-за вечно живого духа гуманизма, осознания достоинства человеческой личности, из-за бунтарства и протеста против всех злых сил, мешающих человеческому счастью.
Читающий Хафиза в переводах не имеет возможности насладиться его чарующим языком, тем, что у фарсиязычного читателя является предметом особого восхищения. Но образная система Хафиза и многие элементы его художественного мастерства могут с помощью перевода (конечно, подлинно поэтического) дойти до читателя.
Поэтому хочется привести сопоставление еще одной газели Хафиза со сходными газелями других авторов, чтобы отметить индивидуальную черту его мастерства, обнаруживающуюся не только при сопоставлении лексическом (что возможно только в оригинале), но и в переводе.
Сопоставление это проводит Али Дашти в своей книге о Хафизе. Он сравнивает газель Хафиза с газелями двенадцати авторов, в том числе Санаи. Вот как звучит газель Хафиза:
Зулф ошуфтаву хуйкардаву хандон лаби мает,
Пера^ан чоку газалхону суро^й дар даст.
Наргисаш арбада^уго лабаш афсускунон Ними шаб душ ба болини май омад, биншаст.
Сар фароруши май овард, ба овози ^азин Гуфт — к-эй ошици деринаи май, хобат ^аст?
Ошицеро ни чунин бодай шабгир ди^анд,
Кофири ипщ бувад, гар нашавад бодапараст.
Бирав эй зо^иду, бар дурдкашон хурда магир,
Ки надоданд ^уз ин тузура ба мо рузи аласт.
Он чй у рехт ба паймонаи мо, нушидем,
Агар аз хамри би^иштаст, в-агар бодай мает.
Хандаи ^оми маю зулфи гире^гири нигор,
Эй басо тавба ки чун тавбаи З^офиз бишикаст. [Хафиз. X., 35] Хмельная, опьяненная, луной озарена,
В шелках полурасстегнутых и с чашею вина
(Лихой задор в глазах ее, тоска в изгибе губ),
Хохочущая, шумная, пришла ко мне она.
Пришла и села, милая, у ложа моего:
«Ты спишь еще, возлюбленный? Взгляни-ка, я пьяна!»
Да будет век отвергнутым самой любовью тот,
Кто этот кубок пенистый не осушит до дна.
Поди же прочь, о трезвенник, вина не отбирай,
Ведь господом иная нам отрада не дана.
Все то, что в кубки легкие судьбою налито,
Мы выпили до капельки, до призрачного сна.
Нектар ли то божественный? Простой ли ручеек,
В котором безысходная тоска разведена?
Об этом ты не спрашивай, мудрейший мой Хафиз,
Вино да косы женские—вот мира глубина.
(Перевод И. Селъвинского)
Если вдуматься, в чем состоит превосходство газели Хафиза, то, не останавливаясь на языке ее (о чем убедительно пишет Али Дашти, но что недоступно в переводе), мы не можем не прийти к выводу, что современного читателя в этой газели больше всего пленяет неожиданная у поэта XIV в. невероятная жизненность, реалистичность образа любимой, что придает всей газели какую-то исключительную человечность.
Реализм не мог быть и не был художественным принципом творившего в средние века поэта. Но как и у писателей Возрождения гуманизм направлял их творчество в русло раннего реализма, так и у поэта человечности и бунта против античеловечности, каким был Хафиз, мы можем обнаруживать яркие проявления реалистического живописания, что делает его еще более близким к нам, людям социалистической эпохи.
Подлинное величие Хафиза можно оценить, если не ограничиваться его изучением в рамках национальных — персидской и таджикской литератур. Добившись всеобщего признания у народов, чьим сыном он был, Хафиз поднялся до высот мировой литературы и навсегда стал поэтом всего мыслящего, передового человечества.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Памятники древнеиранской письменности

Памятники древнеиранской письменности

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”
(Предупреждение: текст не вычитан, много опечаток)

Памятники древнеиранской письменности являются частью древней культуры иранских племен и народностей, заселявших со II тыс. до н. э. обширные пространства Евразии — от Гиндукуша и до устьев Дона, от Каспия и до истоков Тигра и Евфрата.

Обособление восточных иранцев от западных произошло в глубокой древности, задолго до нашей эры. Восточные иранцы искони заселяли Среднюю Азию (включая значительную часть нынешнего Афганистана и часть отрогов Гиндукуша), т. е. территорию к востоку и юго-востоку от Каспийского моря. В своем историческом развитии они находились в постоянном общении с населением Восточноевропейской равнины, с тюркоязычными народностями, с Китаем и Индией. Центрами восточноиранских народностей можно считать, таким образом, области Ферганы, Хорезма, Согда, Памира и Хорасана.
Западные иранцы жили к западу и югу от Каспийского моря, преимущественно на территории нынешнего Ирана (исключая Хорасан), и находились в постоянном общении главным образом со странами Междуречья и Средиземноморья. Их центрами следует считать Мидию, Азербайджан (Атропатену), Фарс. При этом необходимо подчеркнуть и тот факт, что весьма тесные и разносторонние взаимосвязи восточных и западных иранцев не прекращались веками.
Давно установленное в иранском языкознании деление на две группы языков безусловно верно и неоспоримо, но именовать эти группы, возможно, следует северной (охватывала области Ферганы, Хорезма, Согда, Памира, часть нынешнего Афганистана) и южной (охватывала области Хорасана, Мидии, Азербайджана, Фарса) . Назовем языки, на которых сохранились памятники письменности предков персидского и таджикского народов. Из северной группы — «авестийский», сакский (хотанский), согдийский и хорезмийский; из южной — парфянский, или так называемый восточный пехлеви (в том числе язык многих памятников манихейской литературы), и «западный пехлеви» (среднеперсидский). В период IV—VIII вв., вероятно, в районе Хорасана на базе южно-иранских языков, скорее всего на базе диалекта Фарса — западного пехлеви и диалекта Балха — восточного пехлеви (при преобладающей роли первого), сложился литературный язык, именовавшийся первоначально «дари» или «парси» («фарси», иначе «дарии парси») и впоследствии вытеснивший все остальные письменные языки иранских народностей, за исключением афганского (на востоке) и курдского (на западе).
О древнеиранской письменности, развивавшейся в течение почти целого тысячелетия, можно судить по таким памятникам, как Авеста, фрагменты согдийской и парфянской (восточнопехлевийской) литератур, по произведениям западнопехлевийской (среднеперсидской) письменности, развивавшейся частично на территории Хорасана, а в большей мере — Фарса. Литература на «книжном среднеперсидском языке» обычно называется пехлевийской. Интереснейшие памятники сакско-хотанской литературы, преимущественно переводные, носят религиозный (буддийский) характер и нами не рассматриваются.
Письменная литература на всех перечисленных языках носила в основном религиозный характер. В устном творчестве, видимо, преобладали мотивы идеализации общинного уклада, воспевание справедливых богатырей и вождей типа Рустама; басни, воплощавшие житейскую мудрость народных масс; сказочные сюжеты нравоучительного содержания; песни обрядового характера. Об этом можно судить по скупым фрагментам, дошедшим до нашего времени, по отрывкам, прорвавшимся в религиозные тексты Авесты, по сюжетам и образцам мифологического и героического эпоса, живущим в фольклоре иранских народов, по свидетельствам археологии и по сообщениям средневековых авторов об обрядах Согда, Хорезма, Балха и Фарса.

После ознакомления с литературно-художественными ценностями, созданными древнеиранской культурой вплоть до IX в., и выявления в них двух струй — аристократической и народной, — сливающихся в письменных памятниках, но вместе с тем и противоборствующих друг другу, можно представить себе более конкретно, в чем же состояло для иранских классиков, творивших в средние века, их античное культурное наследие, или, как они сами выражались, «древние сказания», «пехлевийский напев».
Античная иранская традиция, которую преодолевали и развивали классики, складывалась в течение двух литературных эпох.
Первая, ранняя античность, нашла свое воплощение в книгах Авесты на древнеиранских языках и диалектах (условно «авестийском» и «гатическом») и относится к I тыс. до н. э.
Вторая, поздняя «античность», отложилась в памятниках письменности на среднеиранских языках (среднеперсидском и парфянском, согдийском и хорезмийском) и относится к I тыс. н. э. В наибольшей мере дошли до нас произведения пехлевийской литературы (преимущественно на среднеперсидском языке) и разноязычные фрагменты манихейской литературы.
Во всех литературных памятниках этих эпох отразились две струи — народная и аристократическо-религиозная с ее уничижительным отношением к человеку как к рабу божьему. При типологическом сопоставлении развития иранской литературы с мировой выявляется, что формирование ведущего направления в любой литературе представляет собою, по существу, поступательное движение гуманистической идеи, выраженной в художественных образах. В каждую новую эпоху обогащается художественная концепция общественного человека, становится многограннее изображение его во все новых и новых аспектах и ракурсах.
Ранняя иранская античность формировалась в условиях перехода от первобытнообщинного строя к сложившемуся классовому обществу (при ведущей роли рабовладельческого уклада и преобладании сельской общины), когда, собственно, и возникли памятники древнеиранской письменности, содержавшие значительные элементы литературы художественной, в том числе поэзии. Истоком поэзии явился фольклор, а основой поэзии (с учетом первоначального синкретизма художественного творчества) — самосознание общественного человека, формировавшееся в процессе разрыва с животным царством, выделения отдельного человека из первобытной орды. Рост человеческого самосознания отразился уже в мифологии, в таком отрыве от тотемистических представлений, когда звериное начало стало восприниматься как злое, отрицательное (драконы, змии, Ажи-Дахака, дэвы), а человеческое — как доброе, положительное. Создавались мифы не только о божествах, но и о человеке. Отсюда следовало и антропоморфирование добрых божеств (Митра, Ардвисура Анахита, затем и Ахура Мазда), широкое бытование мифов о «культурных героях», дарующих человеку блага цивилизации (Гайа Мартан, Йима и др.), о кузнеце, побеждающем злого змия Ажи-Дахака, о благодетельном огне, открытом и поддерживаемом самим человеком; происходило очеловечение всех художественных образов. Ведущей идеей становится идея человеческого героизма в борьбе со стихиями и силами, враждебными родному племени, родной земле, ярко отраженная в бытовавшем устно богатырском эпосе. Высшим художественным достижением стал образ человека-героя, богатыря-дэвоборца, типологически совпадающего с Прометеем (таков и образ Рустама, ставший центральным в иранском героическом эпосе).
Поздняя иранская «античность» складывалась в условиях перехода к раннему средневековью, к ранним феодальным отношениям. Литература стала носить полухудожественный-полурелигиозный характер, и передовое направление нашло свое отражение преимущественно в манихейской литературе, в которой в противовес ортодоксальной догме о покорности человека алтарю и престолу проводилась мысль «человек — друг божий». Ведущая идея — человеколюбие, а основной образ — человек-брат, сострадатель, доходящий в своем совершенстве до «сына божьего», даже «богочеловека». Сила гуманистической идеи в письменных памятниках была, таким образом, несколько ослаблена религиозной концепцией.
Схематично состав передовой, по существу народной, древнеиранской литературной традиции таков:
По идейно-тематическому содержанию: идея справедливого царя, народного пастыря и крестьянская социальная утопия; концепция человека как героической, богатырской личности (дэвоборца) и как собрата, интимного друга божьего; проповедь человеколюбия; темы борьбы Света с Тьмою и Добра со Злом; похвала разуму; высокая оценка роли изреченного слова; воспевание пророческой миссии поэта; порицание приверженцев зла и лжи.
По основным сюжетам и ведущим образам: циклы перволюдей и первоцарей (особенно Йима, Гайа Мартан, Кавайиды-Каяниды и др.); богатырский цикл (особенно Рустам); исторические сюжеты; путешествия в горний мир, в ад и рай; разгадка загадок; космогонические мифы; сказочные сюжеты — животного цикла, фантастические и бытовые (хозяин и работник).
По жанровым формам: восхваление — гимн, зачатки панегирика; лирика скорби (в том числе поминальные «заплачки»), начатки сатиры («поношения», «насмешки»); дидактика (в разнообразных формах); богатырские сказания и поэмы; малые песни (пейзажные и др.); сказка; притча и басня; афоризмы и поговорки; своеобразный «античный роман»; вид «тенцоны» и «развернутой загадки». Показательно, что лирика любовной страсти не дошла до нас.
По поэтике: многозначность слова, универсальная поляризация, символика, метафоры и другие тропы; симметричность и параллелизмы; хиазм; повторы, анафоры, рефрены, риторические вопросы; сравнения; дезинтеграция строк (их смысловая несвязанность между собой); строфика (в том числе пятистишие, четверостишие и трехстишие); сочетание длинной и короткой строки; силлабическая метрика с элементами тоники (роль грамматических ударений); одиннадцатисложник, восьми- и шестисложник; проявление роли цезуры в стихе; рифмоиды; включение своего имени и просьбы о награде в стихотворное произведение.
Таким образом, античное наследие достаточно богато. Классики вовсе не всегда были первооткрывателями, а нередко они становились продолжателями родной, древней традиции. Это нисколько не умаляет их роли в развитии литературы, ибо продолжение традиции было поистине новаторским. Вместе с тем поэзия на новоиранском языке — фарси начинается в IX в., а на среднеиранских кончается в VII в. (пехлевийские сочинения VIII—IX вв. носят, как отмечалось, компилятивный характер). Два века, которые легли между концом одной и началом другой литературной эпохи, — это века, когда под властью Арабского халифата иранские поэты творили не на родном, а на арабском языке. Может быть, этим объясняется то, что для них «античностью» стала и поэзия доисламского средневековья (воспринимаемая как «языческая»).
Блестящая поэзия на фарси предстает в X в. будто наследующей достижения лишь арабоязычной литературы — особенно по сюжетам, образам и поэтике. На самом же деле эта поэзия вобрала из древнеиранского наследия гораздо больше, чем это кажется при поверхностном подходе, не учитывающем состав дреьнеиранской традиции. Убедиться в этом можно, знакомясь с творчеством каждого из классиков. Иначе и не могло быть. Дело не только в иранском патриотизме классиков, обращавшихся любовно к своей традиции, отделенной от них религией и языком. Дело в том, что в Иране еще долго после халифатского завоевания оставались, часто скрываясь в пригородных развалинах, хранители иранской старины и древней веры.
Иранская античная традиция оставалась в этом смысле живой, и ее наследники — классики поэзии на фарси — переосмысляли ее, как это делали по отношению к своей античности и поэты Ренессанса на Западе.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня

Персидская литература

Персидская литература

Из книги И.С. Брагинский “Из истории персидской и таджикской литератур”

Персидская литература — одна из древнейших литератур мира, получившая начало в памятниках древнеиранской письменности I тыс. до н. э. Поскольку в IX—XV вв. персидский язык (фарси, дари) был литературным языком не только иранских народов (персов, таджиков, афганцев, курдов), но и многих тюркоязычных народов (азербайджанцев, турок, узбеков, туркмен), а также мусульман Индии, то к персидской литературе обычно относят сочинения многих авторов этих народов до XV в. (например, азербайджанский поэт Низами, индийский поэт Амир Хусроу Дехлави и др.).

Древняя литература.

В ней различают две стадии: первая, когда памятники письменности на древнеиранских языках были преимущественно зороастрийскими (I тыс. до н. э. — середина I тыс. и. э.), и вторая, когда литература на среднеиранских языках была связана кроме зороастризма преимущественно с манихейской ересью и маздакитским движением (III—IX вв.). Отголоски мифологии и героического эпоса хранит древнейший памятник иранской письменности, священная книга зороастризма — Авеста. В книге «Гаты» — наиболее ранней части Авесты — помимо призывов к покорности высшему божеству сохранилось особенно много народных идей, мотивов и образов: проповедь оседлого скотоводства и земледелия; перенесенные на «пророка славословящего» Заратуштру черты мифического «культурного героя», дарующего людям блага земной жизни; элементы поэтики устного творчества.
Клинописные древнеиранские надписи Ахеменидов (в том числе Бехистунская надпись, этот зародыш царских хроник) в большей мере отражают аристократическую линию древнеиранской традиции, в центре которой — идея законного могущества монарха, осененного божественной благодатью (древнеиранское — «хварно», «фарн», персидский — «фарр»). По мнению некоторых исследователей, и в клинописных надписях можно обнаружить зачатки поэтики, наличие риторико-поэтических фигур (повторов, анафор и др.).
Ареал культурно-идеологических связей этой эпохи (культ Мазды, многие мифические и моральные идеи и образы) включал в себя первоначально Индию, позднее Переднюю Азию и средиземноморский круг.
Памятники среднеиранской, так называемой пехлевийской литературы, создававшейся при господстве Сасанидов (III—VII вв.) на среднеперсидском и парфянском языках, были большей частью уничтожены в ходе распространения власти Арабского халифата над Ираном и насаждения ислама (например, историческая летопись «Хватай Намак» и др.). Сохранились комментированные переводы Авесты на среднеперсидском языке и некоторые компилятивные своды канонизированного зороастризма (парсизма), прежде всего наиболее полные — «Бундахиши» и «Денкард», которые были составлены в IX в. и носили апологетический характер: идея единства трона и алтаря; призыв к религиозной покорности и осуждение малейшего проявления народного недовольства, в частности в форме ереси. Однако в эти сочинения, как и в некоторые другие («Ассирийское древо», «Памятка Зарерова сына», «Деяния Ардашира Папакана», «Назидания Ануширвана», «Сущность Духа разума», «Разъяснение, устраняющее сомнения», «Книга о праведном Вирафе», «Книга о шахматах» и др.), оказались включенными многочисленные народные предания; полемически изложенные еретические идеи, противостоявшие зороастрийской ортодоксии; фрагменты народной поэзии; элементы фольклорных сюжетов.
В большинстве своем эти памятники могут быть отнесены к эпохе, когда завершался переход к феодальному обществу. Именно в эту эпоху Сасанидское государство дважды пережило грандиозные социальные потрясения: в III в. — манихейская ересь, в V в. — народные восстания под знаменем уравнительного распределения имущества, возглавленные Маздаком. Отголоски этих движений давали себя знать в течение многих веков. Заканчивается эта эпоха еще большим потрясением — завоеванием Ирана и Средней Азии войсками Халифата. Литература, связанная с манихейской ересью («Манихейская литература»), пронизана идеей самоотверженного человеколюбия; в этой литературе создан образ человека-брата, печальника людского горя, который сросся с религиозными представлениями о богочеловеке, сыне божьем, типологически близком к образу Христа. Позднее, в маздакитской проповеди, подчеркивалась активная сторона человеческого братства, создающего земное царство счастья, справедливости и равенства. Излюбленными литературными формами эпохи были проповедническая речь и молитва, в частности притча-новелла.
Литературные связи осуществлялись в наибольшей мере с сирийской, иудейской и византийской культурами, в меньшей — с китайской; ясно прослеживается, особенно в манихейской литературе, воздействие гностицизма, буддизма и раннего христианства.
Состав древнеиранской традиции по идейно-тематическому содержанию: идея справедливого монарха и социальная утопия; идея человека как богатыря-дэвоборца и как собрата, друга божьего; темы борьбы добра и зла, света и тьмы; воспевание изреченного слова и пророческой миссии поэта; порицание приверженцев зла и лжи. Основные сюжеты и образы: космогонические мифы и циклы о перволюдях-первоцарях (Йима, Гайа Мартан, Керсаспа и др.); цикл о богатырях (Рустам и др.); путешествие в горний мир, в ад и рай; сказочные мотивы (фантастические и бытовые); исторические предания о борьбе иранских народов против вторгавшихся орд. Авторство носит легендарный характер, подлинно авторских произведений еще не было.

Классическая литература.

Внедрение мусульманской идеологии в общественную жизнь завоеватели сопровождали насильственным насаждением арабского языка. Персидская литература сохранилась, но пребывала в иноязычном проявлении до IX в. Смена языков имела следствием глубокие качественные изменения персидской литературы, обогатившейся новой традицией, воспринявшей многие элементы арабской поэтической доисламской и исламской культур. Вместе с тем персидская литература сумела уберечь древнюю иранскую традицию и черты самобытности. В основном это была романтизация старины, питавшая чувство культурного превосходства над завоевателями. Персидская литература была связана и с идеологией иранского движения шуубии, главным в которой было требование признания арабами равенства и даже превосходства мусульман-«инородцев», воспитание чувства собственного достоинства и стремление к государственной независимости. Неоценимы заслуги шуубитов для персидской литературы прежде всего из-за осуществленных ими (особенно Ибн ул-Мукаффой, уб. в 759 г.) переводов на арабский язык выдающихся памятников пехлевийской литературы ( в том числе «Калилы и Димны», составленной на основе «Панчатантры»), которые благодаря этим переводам вошли впоследствии в фонд мировой литературы. В конечном счете, соприкоснувшись с другой культурой, арабоязычная персидская литература в VII—IX вв. настолько обогатилась, что не только подняла на новую ступень саму арабскую литературу, но, по существу, создала предпосылки для последующего возникновения классической персидской литературы уже на родном языке. Этому способствовало и то, что арабский язык в то время играл роль мирового языка и персидская литература таким образом непосредственно связалась с мировой культурой той эпохи. Еще в большей мере, чем факторы духовные, к этому приводили существенные сдвиги в социально-экономической жизни Ирана и Средней Азии, входивших тогда в состав Арабского халифата: расцвет феодализма, рост городов, расширение заморской торговли. Выдающиеся арабоязычные поэты VIII—IX вв. ал-Хурайми, Башшар ибн Бурд (ум. в 787 г.) и Абу Нувас (762—815), иранцы по происхождению, отражали в своих стихах (лирических, панегирических и сатирических) прежде всего дух города своего времени, развитие личности, рост чувства иранского патриотизма. С их творчеством в поэзию проникают тема любви и гуманистические идеи, которые впоследствии пронизывают всю наиболее ценную часть персидской литературы.
Литература на фарси возникла в IX в., первоначально на территории, именовавшейся Хорасаном и Мавераннахром, населенной восточными иранцами (преимущественно в городах Самарканд, Бухара, Балх, Мерв и др.). Персидская литература выросла на гребне народной волны антихалифатских выступлений, приведших к власти иранские династии (сначала Тахиридов и Саффаридов, а затем Саманидов) и к возрождению родного языка и иранской традиции. Народные истоки персидской литературы дают себя знать не только в наиболее ранних дошедших до нас стихотворных фрагментах (песня горцев Хатлана, VIII и.; местнопатриотические стихи Абу-л-Янбаги Аббаса ибн Тархана; народные мотивы у поэтов IX в. Ханзала Бадгиси, Фируза Машрики, Абу Садика Гургани и др.), но и в течение последующих веков развития. Вместе с тем явственно выступает и феодально-аристократическая направленность персидской литературы, например в первых панегириках IX в. Мухаммада ибн Васифа Сагзи, Мухаммада ибн Мухаллада и др. При этом в начальной стадии выражения этих противоборствующих тенденций персидская литература сосредоточила внимание не на восхвалении бога, а на изображении личности — либо преуспевающего монарха и его окружения (преимущественно в панегирической поэзии), либо обычного человека, подчиненного властям, страдающего и радующегося, особенно часто самого поэта (главным образом в лирической поэзии).
Аристократия во главе с монархом признавала роль поэзии как средства укрепления своего могущества и влияния, а следовательно, и способствовала ее почитанию. Все это объективно открывало широкий доступ народным идеям и мотивам в персидскую литературу. В полной мере это сказалось уже в творчестве «Адама поэтов», признанного основоположника персидской литературы — Рудаки (ум. в 941 г.) Под его воздействием творила плеяда поэтов, подвизавшихся в двух тогдашних литературных центрах — среднеазиатском (Бухара и Самарканд) и хорасанском (Балх и Мерв), состоявшая из 50 с лишком человек, писавших на фарси и частично на арабском языке. Наиболее выдающимся в поэзии Рудаки и его плеяды было открытие природы и человека. Это творчество исполнено в лучших своих образцах гуманистического содержания, свойственного мироощущению нового, возникшего тогда слоя интеллигенции в процветавших феодальных городах. Повышенный интерес к старине в этот период породил многочисленные сочинения о былой иранской славе. Такие сочинения разных авторов обычно носили название «Книга царей» («Шахнаме») или «Книга о старине» («Бостоннома»). Известны попытки создания прозаических «Шахнаме» (нач. X в.), а также поэтических [Масуда Марвази, Дакики (ум. между 977—988 гг.)], и наконец, появилась эпопея Фирдоуси (р. 934 или 941 — ум. ок. 1020 г.). Однако она была уже переосмыслением прежних «Шахнаме» в духе новой эпохи. Для Фирдоуси специфично в отличие от Рудаки внимание к необычной, героической личности (богатырь Рустам и др.). Рано стал складываться и дидактический жанр [«Офариннома» Абу Шакура Балхи (р. в 915 г.) и др.], а также жанр художественной прозы («Синдбоднома» Абу-л-Фавариса Канаризи, написана в 950 г.). Ранняя проза представлена главным образом персидской переработкой большого исторического свода Табари (иранца, писавшего по-арабски) саманидским везиром Баллами в X в. и комментированным переводом Корана.
В Средней Азии и Хорасане персидская литература сложилась раньше, чем на западе Ирана, где освободительное движение началось позднее. Творчество Мантики Рази (ум. между 980 и 990 гг.), Камалиддина Бундара (ум. в 1010 г.), Газаири (ум. ок. 1040 г.) и др. отличалось по сравнению с восточноиранскими поэтами большей изысканностью слога. Связующим звеном между двумя литературными кругами было яркое философско-лирическое творчество великого мыслителя Ибн Сины (ок. 980—1037 г.), начавшего свою деятельность в Бухаре и завершившего ее в Западном Иране. После распада Саманидского государства (999) центр литературной жизни перешел в столицу новой династии — Газну (ныне Афганистан). Поэзия носила в основном панегирический и героический характер, внутри нее стали развиваться и лирические жанры и дидактические элементы. Это проявилось особенно с стихах Манучехри (ум. в 1041 г.), Фаррухи (ум. в 1038 г.) и «царя поэтов» (должность и звание были впервые введены Газневидами) Унсури (ум. в 1039 г.), автора трех любовных поэм, из которых по дошедшим фрагментам более известна «Вамик и Азра». Известна также ранняя поэма «Варка и Гулшах» Ашоки. Развивая особенности так называемого хорасанского (или туркестанского) стиля, его относительную простоту и ясность, газнийские поэты завершили период становления классических жанров, для которого характерно многообразие тематики, сюжетов, поэтических форм и, главное, формирование ведущих, канонизированных жанров — касыды, газели, маснави (с их многочисленными разновидностями), а также установление законов метрики (‘аруз), системы рифмы (кафийа), поэтических тропов и фигур (сан’ат).
В XI — начале XIII в. происходило обострение социальных конфликтов, последовавших после завоевания Ирана и Средней Азии тюркскими кочевниками — сельджуками. В обширной державе, простиравшейся от Средиземного моря до Северной Индии и восточных провинций Китая включительно, сложились благоприятные условия для развития торговли и ремесел, расцвета городской жизни. Этому препятствовали, однако, нескончаемые феодальные междоусобицы и посягательства феодалов на собственность горожан. Острота социальных конфликтов способствовала более четкому, чем прежде, выражению в персидской литературе борьбы аристократических и оппозиционно-гуманистических течений. Важным явлением было также бурное развитие «малых жанров» – рубаи и газели с их довольно ясным стилем и зарождение в недрах придворной поэзии усложненного, риторического стиля, именуемого обычно иракским.
В основе придворной панегирической поэзии лежала эстетическая концепция «художественного искажения действительности», выразительно сформулированная в начале XIII в. Ауфи: «Если сплавить медь лжи с золотом стиха, то медь сольется с золотом и прелесть стиха победит мерзость лжи». Эту концепцию в большей мере выражали в своем творчестве Абу-л-Фарадж Руни (ум. в ИЗО г.), Муиззи (ум. ок. 1127 г.), Ам’ак Бухари (ум. ок. 1148 г.), Рашид Ватват (ум. ок. 1182 г.), Захир Фарьяби (ум. в 1201 г.). До совершенства довели касыду Анвари (ум. ок. 1170 г.) и Хакани (ум. в 1199 г.), которые затем наиболее сурово осудили ее. Поэты-панегиристы все больше культивировали обожествление монарха-деспота в ущерб гуманистическому содержанию поэзии.
В XI — начале XIII в. параллельно развивалась и эпическая традиция в форме «дописывания» «Шахнаме». Первым подобным дописыванием явилась поэма «Гаршаспнома» (1062—1064) Асади Туей. Влияние народного начала заметно в одном из «дописывании» в «Барзунома» Атаи (ум. в 1078 г.) — поэме о «крестьянском сыне» Барзу, потомке Рустама. Вместе с тем многие поэты сохраняли верность традиции гуманистической поэзии, в том числе: певец природы Катран из Тебриза (1010 —1080); основатель жанра «тюремной элегии» (хабсийа) Масуд Сад Салман (1046 — ок. 1121 г.); Адиб Сабир из Термеза (уб. ок. 1150 г.); ремесленник-поэт, подымавшийся до высот социальной сатиры Сузани из Самарканда (ум. в 1173 г.); исфаханцы Джамалиддин иби Абдурраззак (ум. в 1192 г.) и его сын Камалиддин Исмаил (уб. в 1237 г.).
Оппозиционно-гуманистическое течение проявлялось в различных и часто противоречивых формах. Внимание к человеческой личности, ее нуждам, исканиям и страданиям пробивается сквозь мистическую форму суфийской литературы в диване, приписываемом Баба Кухи, у Абдаллаха Ширази (ум. ок. 1050 г.), Абдаллаха Ансари (1006—1089), у Сапаи (ум. ок. 1131 г.) в поэме «Сад истин», у Аттара (р. ок. 1119 г.) в поэме «Беседа птиц» и у др. В их поэзии содержались порицание деспотизма и богатства, порывы к духовному совершенству, а в маснави с сильной дидактической направленностью они поднимали до философского обобщения тему страстной любви и человеколюбия. В проповеди еретического учения исмаилизма ратовал за правду против гнета властей поэт-мыслитель Насир Хусроу (1004—1072).
Таким образом, в поэзии XI—начала XIII в. столкнулись две крайности: выспренность и пышность панегирической поэзии и мистическая самоотрешенность суфизма. Особое место по остроте выражения «бюргерской» критики феодализма занимает поэма Фахриддина Асада Гургани «Вис и Рамин» (ок. 1050), сочетающая сатиру с элементами социальной утопии. Представителем гуманистической поэзии был великий математик Омар Хайям (1048—1131). Вершиной же развития гуманистического течения явилось творчество Низами (1141 —1209), особенно его собрание пяти маснави (впоследствии названное «Хамса» – «Пятерица»).
В XI в. был составлен первый свод поэтики Радуяни — «Толкователь красноречия» и появился своеобразный «домострой» — книга властителя Табаристана Кай-Кавуса «Кобусиома» (1082—1083). Для прозы XII в. в большой мере стал характерен риторический стиль. В 1144 г. в Газне появился новый вариант «Калилы и Димны», составленный Абу-л-Маали; в 1160 г. в Самарканде — «Синдбоднома» Захири, отличавшиеся от прежних своим изысканным слогом. В Азербайджане и Малой Азии независимо друг от друга появились столь же усложненные переработки старого дидактического западноиранского сборника «Марзбаннома». Верхом рафинированной риторики, рифмованной и ритмизированной прозы были составленные Хамидиддином Балхи «Макомоти хомиди» по образцу арабских макам. Тогда же появились политический трактат — «Книга об управлении» — известного везира Сельджукидов Низам-ул-Мулька и «княжеское зерцало» Низами Арузи Самарканди «Четыре речи» (1156). В противоположность этим сочинениям аристократической среды получают распространение «народные романы», например записанный со слов сказителя в 1189 г. большой роман об айяре (плуте) Самаке, отражавший настроения городского плебса. Представляет интерес также историческая литература (Гардизи, Байхаки и др.), содержащая художественнее элементы.
Завершающий период классической персидской литературы (XIII—XV вв.) протекал в условиях послемонгольского завоевания, роста сил сопротивления и народных движений. Хотя деспотическое господство Чингисхана и Чингизидов нанесло неисчислимый ущерб культуре, привело к ликвидации литературных центров и их перемещению, однако персидская литература не только не остановилась в своем развитии, но под вдохновляющим воздействием народного сопротивления пережила даже новый подъем и своеобразное воскрешение предшествующих течений. Панегирическая поэзия имела ярких представителей в лице Имами Герати (ум. в 1277 г.), Хумама Тебризи (ум. в 1314 г.) и особенно Салмана Саваджи (ок. 1300—1375). Касыды писались в рафинированном стиле, зарождалась прециозная поэзия (ее стиль позже был назван индийским), укоренялся прием «творческого подражания» (назира, джаваб, таклид), который становится нормой. Это еще не означало эпигонства, каким «творческое подражание» в известной мере стало позднее, по мере угасания классической персидской литературы. Напротив, прием назира представлял собой творческое соревнование, состязание поэта с предшественниками. Оригинальность, новаторское мастерство проявлялись при этом не в новизне сюжета, жанра или поэтики (по условиям назира эти компоненты должны были строго повторяться); решающей была манера выражения и углубления одних и тех же компонентов, и тем самым выявление индивидуальной поэтической изобразительности. Выдерживал это состязание и побеждал в нем только выдающийся поэт, который был в силах, добровольно сковывая свои творческие возможности, создать произведения, наиболее созвучные своему времени и превосходившие творчество предшественника.
Поэты Амир Хусроу Дехлави (1253—1325) и Ходжу Кирмани (1281 — ок. 1352) воскресили дидактический и романтической эпос по образцу Низами и его «Хамсы», а также расширили тематический диапазон газели, передали ей в некоторых случаях функции панегирика — касыды, переживавшей после апогея у Анвари и Хакани свой закат. Не случайно, что именно поэта Ходжу Кирмани признает своим учителем Хафиз» с чьим творчеством связана, как известно, кульминация газели. Суфийская поэзия, поднявшая темы пантеизма и обличения произвола, кроме менее выдающихся поэтов [Баба Афзал (ум. ок. 1265 г.), Фахриддин Ираки (ум. в 1289 г.), Аухадиддии Кирмани (ум. в 1298 г.), Аухади (ум. в 1337 г.) и др.], выдвинула такого знаменитого дидактика и лирика, как Джалалиддин Руми (1207—1273), который поднял человеческую личность до высот обожествления. Со временем суфийская поэзия, разработавшая свою поэтику и символическую стилистику, становится «модой» и под пером многих авторов-подражателей теряет свою обличительную остроту и страстность личности, взыскующей истины. Остается лишь форма, превращающая поэзию в суфийствующую. Однако у многих талантливых поэтов эта форма становится средством прикрытия мировоззренческого и социального радикализма. Двусмысленность, иносказание, зашифрованная символика, заимствованные у суфийской поэзии, начинают господствовать в вольнодумных сочинениях. Это особенно свойственно оппозиционио-гуманистическому течению, которое выдвинуло сатирика Убанда Закани (ум. в 1370 г.); певца народного движения сарбадиров, мастера философской миниатюры — кыта — Ибн Ямина (ум. в 1368 г.); всемирно известных Саади (1203 — 1291) и Хафиза (1300—1389). Лирика протеста, бунта личности, составляющая суть творчества последнего и в известной мере его современников Камола Худжанди (ум. между 1380—1405 гг.), Масира Бухори и др., является апогеем этого периода персидской литературы, типологически сопоставляемого с высшим Ренессансом Запада.
Последний век этого периода — век завершения всей эпохи классической персидской литературы. С одной стороны, обострение вольнодумства в еретических мотивах у крайних азербайджанских хуруфитов- пантеистов Насими (уб. в 1417 г.), Касим ул-Анвара (ум. в 1434 г.), а также прямое вступление «бюргерства» в литературу (например, «ремесленная поэзия» Сайфи и др.); с другой стороны, явное усиление эпигонства и гипертрофии формы: Исмат Бухори (ум. в 1436 г.), Катиби (ум. в 1435 г.), Фаттахи (ум. в 1448 г.) и др. Лучшим выразителем этого литературного периода был глава гератского литературного центра Джами (ум. в 1492 г.). Самый плодовитый автор того времени, он синтезировал творчество своих великих предшественников, завершив его, по но подняв на новую высоту. На фарси писал также ученик и покровитель Джами, великий узбекский поэт Навои под псевдонимом Фони (ум. в 1501 г.).
Панегирическая функция касыды в значительной степени перешла также к историографии, которая, однако, помимо восхваления правящей династии систематизировала огромный фактический материал, что придало ей большую источниковедческую ценность. В соответствии со своей панегирической функцией эта проза отличается особенно изысканным риторическим стилем. Таковы «Собрание летописей» Рашидиддина — первая попытка составления на фарси всемирной истории, «История завоевателя мира» Джувайни, «История» Вассафа, несколько произведений, посвященных победам Тимура, и, наконец, созданные при Тимуридах и ставшие особенно популярными «Сад чистоты» Мирхонда и «Наперсник собеседований» Хондемира.
Очень важны первые антологии — тазкира «Сердцевина сердцевин» Мухаммада Ауфи (XIII в.) и Даулатшаха Самарканди (XV в.), а также наиболее полный свод поэтики Шамс-и Кайса «Разъяснение о пробных камнях стихов персов» (ок. 1231 г.). Ауфи составил также свод новелл «Собрание рассказов и светочи преданий» (1228). Примером высокого риторического стиля явилась «Анвори Сухайлй» — новая переработка «Калилы и Димны», выполненная в Герате Хусейном Ваизом Кашифи (ум. в 1503 г.). Многие писатели творили в Индии, где нашли себе убежище. Во главе.с Хасаном Дехлави стала формироваться индо-персидская литература, многие произведения которой относятся к персидской литературе, как и написанный в Индии выходцем из Средней Азии (ныне Карши) Зиянддином Нахшаби сборник новелл «Книга попугая» (1330). В этот период получили развитие в прозе жанры сцепленных новелл (по типу «Гулистана») и обрамленной повести («Книга попугая» и др.).
Если сопоставить творческие достижения классической персидской литературы с древнеиранской традицией, то станут очевидными как их преемственность, так и новаторский характер классики, явившейся в свою очередь традицией для последующих литературных поколений.
В содержательном плане: идея справедливого царя разрабатывалась почти всеми классиками — от Рудаки до Джами, причем в более близком к народным массам понимании, будучи связана с темой социальных конфликтов; антидеспотическая тема, ярко выраженная в классической поэзии в своеобразном противопоставлении «поэт и царь» у Фирдоуси и Хафиза, «царь и нищий» в суфийской поэзии; социальная утопия нашла свое развитие у Фирдоуси, Ибн Силы, Фахриддина Гургани и особенно у Низами и Джами.
Концепция человека в классической поэзии являет собой принципиально новую ступень развития в осмыслении достоинства и самоценности личности. Вместе с тем классика сохранила и синтезировала образы героической личности и человека-брата, разработанные в предшествующую литературную эпоху. Тема борьбы Света с Тьмой и Добра со Злом, лишившись своего первобытного примитивизма, стала содержанием всей этической системы классиков (у Низами, у Ибн Ямина, Хафиза, Джами и др.). Тема похвалы разуму, не только в прямой форме, выражена была и у Рудаки и у Фирдоуси, но выросла в стройную идеологию рационализма, концепцию «власти разума», пронизывающую поэзию таких корифеев, как Ибн Сина, Хайям, Саади и др. Наряду с ней классики выдвинули универсально-философскую идею любви как движущей силы общественного развития, концепцию «власти сердца» (Низами, Джалалиддин Руми, Хафиз, Камол Худжанди и Джами). Тема порицания приверженцев зла и лжи выросла и поднялась до высот социальной сатиры (Закани) и лирики социального протеста (Ибн Ямин, Хафиз и др.). Большое место в классике заняла тема высокой миссии и неограниченных потенций самой поэзии, тема вдохновенного изреченного слова и роли поэта-пророка (наиболее выразительно у Низами).
То, что в античной традиции проявилось лишь в зародыше, приняло в классической поэзии развернутую форму. Это относится не только к идейно-тематическому содержанию, но и ко всем элементам художественной формы. Многие сюжеты и ведущие образы отлились в такие выдающиеся сочинения, как «Шахнаме» Фирдоуси, «Вис и Рамин» Гургани, рубаи Хайяма, «Маснави» Руми, «Гулистан» Саади, газели Хафиза и др. Зародыши жанровых форм сложились в основные жанры поэзии с их разновидностями, сохранив вместе с тем в переработанном виде многие элементы античной традиции, например различие малых форм («миниатюр») от больших («монументальных») эпопей, инкорпорацию в произведение притч и афоризмов; тенцону (муназира), развернутую загадку (лугз). Достигла расцвета любовная лирическая поэзия. Определились два русла в поэзии — реалистическое и романтическое, тесно переплетающиеся между собой. Полностью оформилось в классике авторское индивидуальное творчество, которое в древности было лишь в зачатке. Стихотворение постепенно отделилось от песни: философские касыды уже были рассчитаны, видимо, не только на устное исполнение, но и на индивидуальное чтение. Все большие права приобретали вымышленный герой, персонажи, вводимые автором в свои произведения не только но традиции (Рустам, Искандар, Хусроу Ануширван, Лейли и Маджнун и др.), но и согласно творческому замыслу (первоначально — второстепенные персонажи в маснави).
Особого развития и совершенства достигла поэтика, также сохранившая элементы античности, например дезинтеграцию строф (газель так называемого рассеянного типа), строфические четверостишия (явно фольклорного происхождения) и др. Сложилась «эстетика огромного» (например, героическое маснави типа «Шахнаме», «Барзунома») и «эстетика малого» (не только рубаи, но самостоятельное двустишие, даже однострочие — фард). Поэтика вместе с тем канонизировалась, была разработана строгая система по трем разделам: аруз — метрика; кафийа —- рифма, бади — поэтические тропы и фигуры.

Культура Таджикистана
Музыка Таджикистана
Литература Таджикистана
–Персидская литература
–Памятники древнеиранской письменности
—Авеста
—-Гаты Заратуштры
—Согдийские фрагменты
—Парфянская (Хорасанская) литература
—Манихейская литература
—Пехлевийская литература
–Хафиз, его эпоха и творчество
—Историческая обстановка в Средней Азии и Иране во второй половине XIV в.
—Научная и литературная жизнь во второй половине XIV в.
—Жизненный путь Хафиза
—Газели Хафиза
Традиции и обычаи Таджикистана
Одежда народов Таджикистана
Декоративно-прикладное искусство Таджикистана
Ювелирное искусство Таджикистана
Традиционная архитектура Таджикистана
Таджикская кухня